Выбрать главу

Дом Тахави я уже описывал, но вид с крыльца тоже стоит упомянуть — ничем не привлекая внимания днем, утром и вечером он просто сажает на жопу, как удар боксера. В чем дело, понять трудно, но, когда скрываются отвлекающие детали, когда солнце не лупит по глазам, пользуясь каждым стеклышком, железкой, или просто беленой стеной, вид приобретает какую-то невероятно затягивающую слитность. В городе, да и где бы то ни было еще я такого эффекта не наблюдал, даже слабого подобия. И крыльцо. Оно словно сделано под тебя — как бы ты не расположился, теплое некрашенное дерево словно старается сделать твоей заднице поудобнее, и задница на нем не затекает совершенно, сколько не просиди. Сейчас вот оно, отдавая накопленное за день тепло, составляло приятный контраст с первыми волнами ночной свежести, начавшими исподволь прослаивать теплый воздух погожего вечера.

— Ну, я так понял, что как вот ты говоришь, у каждого ночь своя, так же и мое курение — Яшчерэ этому вопросу, не знаю, ну… как бы внимание уделяет, да? Не хочет, чтоб не то что я конкретно курил, а вообще, табака возле себя не хочет — вот я и не курю у нее, да?

— Ну да. А потому, что от Сагдат на нашей стороне почти ничего не осталось, все по ее и выходит.

— Тахави-абый, а как же ты? Я ж по сравнению с тобой весь на нашей стороне, а вот — как обычно курю? Хотя ты ругаешься постоянно?

— Да кури, хоть весь искурись. Время придет — курить забудешь, а пока кури, если так нравится.

Я едва успел проглотить почти сорвавшееся с языка «Да не нравится мне это гавно», поскольку тема эта сразу перерастала в меткое и поэтому очень обидное обсуждение моей слабости — как «общей», так и конкретной слабости к табаку. Подъебнуть старик умел виртуозно, его вроде бы походя отвешиваемые пинки пробивали меня до основания. Я попытался вывести базар из потенциально опасной области, заведя свою любимую волынку.

— Тахави-абый.

— Чево.

— А вот борынгы, они как, курили? Или, как ты говоришь — ну, что они и сейчас есть, курят они или нет?

— Вот ты постоянно про борынгы спрашиваешь, вот все неймется тебе. Скажи, на кой хрен они тебе сдались? Ты никогда не спросишь о том, что тебе на самом деле нужно, а про борынгы ты готов слушать все подряд! Каждого дурака, который ебет тебе голову и смеется, ты слушаешь, открыв рот. Можно подумать, что ты собираешься жениться на борынгы, как сопливый мальчишка, выспрашиваешь — а какие у нее титьки? а какие трусы? Такие же, как у всех! — соблаговолил, наконец, улыбнуться Тахави, а то я уже начал думать, что и впрямь сумел его разозлить. — Розовые, в цветочек! и вонючие! Понял?

Я обескураженно молчал, вытаскивая очередную мерзко хрустящую сигарету. Блин, конечно пересушены, вон как трещат… Отповедь Тахави была неожиданностью, могущую иметь два значения. Или он и впрямь не хотел говорить на эту тему, или заставлял меня проявить силу, заплатить за желаемое. «Ничего просто так не дается, улым». Я решился поупираться — не убьет же, да и очень уж меня интересовало все, так или иначе связанное с нашими загадочными предшественниками.

— Тахави-абый. Почему ты сердишься, когда я спрашиваю тебя о борынгы? Почему тот же Наиль-абы, тот же Зия, Гимай, да все, кроме Яшчерэ и тебя, все говорят мне про борынгы, а ты только отмахиваешься?

— Они шутят.

— Да-а? — взвился я. — А когда я ездил в Наилы к Зия-абый, он мне показывал, где они через Ишкуль ходят к нам и обратно, это как, тоже шутка, да?

— Ну, Зия не шутил. — равнодушно переобулся старик.

— А все остальные, получается, шутили?

Старик промолчал. Однако я чувствовал, что молчит он не закрывшись, а как-то весело, что-ли; ну, может, не то чтоб уж совсем весело, но ситуация в какой-то мере его развлекает. Некоторое время мы просидели молча, наблюдая, как далеко внизу, на пустыре за клубом, собираются мальчишки на мотоциклах. Еще как следует не стемнело, и гонять по дороге до соседнего села было рановато; да и не все еще пацаны подтянулись. Те, кто подъехали первыми, стояли и негромко подгазовывали, пугая жмущихся по краям поляны девок. Здесь не раздражал даже рев моторов. В здешнем волшебно-спокойном воздухе он смягчался, и долетал до меня уже преобразившимся, не ревом изношенного механизма, но рокотом. Или урчанием. Вечер пропитывал его собой, побеждал, делал каким-то естественным, что ли; даже казалось — вот убери его, и будет чего-то недоставать.

— Только скажи мне, вот что ты узнал, когда ходил смотреть эту ерунду? Что ты сделал хорошего — себе или чему-то другому?

— Ну, если так рассуждать, то ничего, конечно.

— А как еще можно, вернее — имеет смысл, рассуждать? Если вообще этим приспичило заняться…

— Тахави абый. Вот кто мне говорил, что любое знание не дается случайно, а? Что любое знание рано или поздно закроет от угрозы?

Словом, я какое-то время поизощрялся в дешевой риторике, успев за это время немного испугаться, осознав ответы Тахави. Мне на самом деле стало жучковито: получалось, что я сам накликаю возникновение ситуаций, в которых станут актуальными те знания, если честно — совсем мне ненужные, которых я с таким пылом домогаюсь. Лишняя информация, по его словам, выступает в роли этакого радиомаяка — интересуясь тем, что знать не положено, ты сигнализируешь миру: считаю себя находящимся не на своем месте. Этим ты запускаешь механизм непредсказуемых перемен. Миру НАСРАТЬ НА ТЕБЯ; не на своем? Нет проблем, брателла, занимай свое. Какое тебе? Мир всматривается в тебя: та-ак, ты раздобыл некие сведения? У, да ты еще хочешь? Прекрасно, сейчас повернусь к тебе этих сведений источником… Главная подляна в том, что мир не станет согласовывать с тобой форму, в которой придет твой «заказ», и мечтая о стакане воды, можно запросто получить посылку с цунами.

Однако, даже получая то, с чем справиться невозможно, люди иногда справляются: ведь мир — это они сами.

Когда я понял, что Тахави сейчас согласится, мне уже захотелось съехать с этой темы: из-под завлекательной и «интересной» обертки дохнуло ледяным безразличием вечности. Это не красивые слова, я на самом деле показался себе беззаботным идиотом, скуки ради ковыряющимся во взрывателе ядерной бомбы величиной с земной шар — и внезапно осознавшим, что же именно он сейчас делает.

Тахави понял мое состояние, и приободрил меня. Уж лучше б молчал:

— Улым, вот ты сейчас немного посмотрел внутрь вещи. Одной, хоть и такой, по-твоему, интересной и таинственной. Как же, никто не знает о борынгы, а ты будешь знать! Только знаешь что — если посмотреть так же на все остальные, «неинтересные и нетаиственные» вещи — ты испугаешься не меньше. Есть куда более «страшные» — он насмешливо выделил «страшные» интонацией — штуки, чем эти самые борынгы…

— Это какие? — легко перейдя от нешуточного испуга к самому жгучему любопытству, невежливо перебил я старика.

— Попроси у Сагдат как-нибудь показать тебе баню. Или провода у дороги.

Я открыл было рот, чтоб вякнуть очередную глупость, но тут у меня перед глазами пронеслось нечто, напугавшее меня до недержания. Трудно описать, что это было — нечто вроде вереницы актов осознания, что ли… Как будто с каждым мелькнувшим кадром я переносился в какое-то место, где меня охватывал непередаваемо интенсивный, животный ужас; вернее — начинал, но не успевал и на процент приблизиться к своему нормальному (и я это четко знал — непереносимому для меня) значению, как меня выдергивали из этого кадра и перемещали в следующий. Длилось это все нескончаемую четверть секунды. Это много, оказывается, мне вот показалось, что прошло минут десять, не меньше. Отдышавшись, я опять прикурил сигаретку и спросил старика:

— Тахави-абый, что это было? Я вот чувствую, что это ты сделал, но не пойму — что это? И зачем?

— Ты неподходящий для знания человек.

Чуть на жопу не сел — елы-палы, это че, все?! Я не смогу так! В горле стало мокро и горячо, защипало — совсем как в детстве, уж и забыл, как это бывает. Сейчас, конечно, смешно вспоминать, но даже подумалось — а я тебе, блин, гаду такому, сарай перекрыл… Однако старик явно собирался продолжить, и я, вымерев до пепла, безразлично приготовился дослушать приговор.