Выбрать главу

Обе стороны уперлись, и отец Маркиан пригрозил старухе проклятием и отлучением, ежели в недельный срок она не одумается, но Федора не одумалась, а просто собралась в одночасье и пропала вместе с эльфенком и козой. Зеленокутцы остались без своей травницы, что было очень нехорошо, и отец Маркиан целых два или три дня чувствовал себя даже несколько виноватым и не топтал блюдечки с молоком, отчего оставленное молоко – если его не успевала ночью вылакать нечисть, скисало, оставляя на стенках плошек жирные желтые кольца…

Эта история так бы и осталась без продолжения (разве что, оставшись без целебных отваров Федоры-травницы, зимой померла от грудной жабы старая Марьяна), если бы не Ганка, которая и родилась-то после того, как Федора и ее эльфенок затерялись под кронами зеленокутского леса.

* * *

Отец Ганки был углежогом, и дед Ганки по отцовской линии был углежогом, и дед по материнской линии был углежогом, и два старших брата ее были углежогами, так что женщинам этого семейства на роду было написано готовить еду впрок, да побольше, – с лета и до самой зимы углежоги, считай, живут у своих клетей на лесных вырубках…

При таком образе жизни с лесом надо быть в ладу – и в семействе Ганки ни разу не было случая, чтобы углежог обидел кого-то из лесных жителей; или что углежога кто-то обидел; про щекотунчиков или потерчат, заманивающих путников в топь блуждающими огнями, углежоги знали только понаслышке. Ходила, впрочем, история о том, что бабка Ганкина, в былые дни отличавшаяся нравом горячим, застав однажды вилию в землянке своего благоверного, гнала ту вилию поленом до самого болота, а та даже оборотиться ни во что приличное не успела – так и драпала, придерживая хвост руками, чтобы о него ненароком не споткнуться. Некоторые бабкины сверстницы, впрочем, намекали, что это была вовсе и не вилия, а своя же сельчанка, дотоле всегда слывшая скромницей и верной супругой.

На Ганке – единственной сестре своих плечистых, мрачноватых, с короткими обгоревшими ресницами братьев, – лежала обязанность таскать в землянку провизию: не ежедневные обеды, как вы могли бы подумать, но раз-другой в неделю сыр, яйца, а иногда и битую птицу. Все остальное – муку, брюкву, пласты розового соленого сала и просо для каш – запасливые и всегда голодные углежоги привозили в курень на телеге; почти вся провизия доставлялась в запечатанных глиняных горшках, чтобы не растащили лесные мыши. Девке, какой бы она ни была крепкой и здоровой, такой горшок и не поднять…

Ноша все равно получалась немаленькая, и у Ганки были крепкие руки и ноги, а еще – фамильная легкая удача, что в лесу немаловажно. За все время ее неблизких прогулок ни разу она не потерпела никакого вреда от лесной нечисти, да и от зверья тоже, и даже тайком усматривала в этом некую для себя обиду, словно никто в лесу, буквально кишащем своей тайной жизнью, ею, Ганкой, и не интересовался…

Пока идешь через лес, надо чем-то занять голову, и Ганка занимала ее тем, что рассказывала сама себе всякие истории – не вслух, а молча, про себя. Истории эти по мере того, как Ганка взрослела, становились все длинней и запутанней.

Вот, скажем, десяти лет от роду она придумала историю про девочку, которая несет пирожки больной бабушке (непонятно, с чего больная бабушка ни с того ни с сего поселилась в одиночестве в лесу, но такие мелочи Ганку не интересовали), и волка-оборотня, который повстречался ей, все выведал, а потом побежал вперед, бабушку съел, а сам обернулся бабушкой, улегся в бабушкину постель, натянул чепчик и стал говорить тоненьким голосом всякие глупости. А потом, когда волк уже тянул к девочке страшные когтистые лапы, ворвались в избушку вместе с холодным зимним светом и снежным колючим вихрем братья девочки, углежоги, как раз заготовлявшие дрова для куреня, и зарубили волка топорами. Бабушку было немножко жалко, впрочем, понятно было, что все это понарошку – настоящая бабка Ганки, та, которая излупила поленом вилию, волку бы тоже спуску не дала, даже в свои нынешние годы…

А двенадцати лет она воображала себе, что вот идет она по лесу и видит, как на тропинку падает чья-то тень, и путь ей преграждает прекрасный юнак… Этот юнак – графский сын, он упал с горячего коня и расшибся, преследуя страшного свирепого вепря, и клык вепря пропорол ему бок, и коварный егерь, который давно уже искал подходящего случая, чтобы отомстить (а за что, кстати, отомстить? – наверное, этот юнак влюбился в егерскую женку, и та ответила ему взаимностью), бросил его в лесу, а всей свите сказал, что тот ускакал в горы и упал в пропасть, и вот этот юноша… И он падает, бледный и окровавленный прямо к ее, Ганкиным ногам, и она его относит на пригорок и накладывает ему на рану мох и паутину, и он просит только, чтобы она никому не открывала его убежища… а почему, кстати? Наверное, дело все-таки не в егере, а в том, что его замыслил погубить собственный отец, или лучше – отчим. Вот он-то и заплатил егерю, и тот оставил графского сына один на один с разъяренным секачом, и вот юнак последним отчаянным усилием вонзает кинжал вепрю в горло и, значит, еще одним последним усилием выползает из-под страшной вепревой туши, и бредет по тропе, и встречает Ганку, и Ганка, как уже было сказано… тем более, что у нее с собой баклага с пивом и круг сыра, и вот она дает ему подкрепиться, и…

И тут он, конечно, понимает, что страсть его к егерской женке была ошибкой юности (значит, была все-таки егерская женка, хм…), а любит он лишь одну Ганку, дочь углежога, и вот он берет ее руки в свои, и ведет в замок, а коварный отчим, конечно, против, и мама против, и они строят козни и придумывают какую-то ужасную пакость, которая их разлучает (на этом месте Ганка начала хлюпать носом), и когда вытерла грязной ладошкой глаза, поняла, что тропинку пересекает чья-то тень.

На какой-то миг Ганка решила, что это волк – волка она придумала раньше, чем прекрасного юнака. Потом – что все-таки это прекрасный юнак, поскольку на волка незнакомец был мало похож. И он, несомненно, был юным. И, безусловно, – чужаком, и чудным притом. Хрупким и тонким, таким тонким и хрупким, что, казалось, растворялся в полосах теней и света. И еще – рыжеволосым, ярко, огненно-рыжеволосым, и бледным, чуть ли не в прозелень бледным – как бы сразу и огонь и вода. И глаза у него были зеленые, как вода, стоячая вода в углублении поросшего мхом камня, и на дне этой воды – солнечные золотые вспышки.

Такого никак невозможно бояться, подумала Ганка, хотя и одет чужак был чудно: в какую-то юбку, плетеную из сухой травы, и солнечные пятна прыгали по голой бледной его груди и по босым грязным ногам. Зато на рыжих волосах красовался пышный венок из папоротника, диких злаков и поникших лесных фиалок, колокольчиков и маргариток. Существо, отважившееся нахлобучить на себя такой венок, кем бы оно ни было, не может быть страшным, решила Ганка.

Она набрала в грудь воздух, и осторожно, словно боясь спугнуть мотылька, выдохнула его вместе с вопросом:

– Ты эльф?

Чужак поправил венок, так, что тот съехал с правого уха на макушку, и сказал:

– Наверное. Нравится?

– Венок? – поняла Ганка, хотя при известном воображении это «нравится» можно было отнести к чему угодно.

– Да! – обрадовался эльф, – правда, красивый? Я его долго плел… солнце сначала стояло вон тут, а потом, когда я закончил, ушло вон туда. Вон за ту сосну.

По всему получалось, что венок был вчерашний.

– Могу тебе подарить, – великодушно предложил эльф.

– Лучше новый сплети, – практично сказала Ганка, – этот скоро завянет.

– Все красивое вообще быстро вянет, – грустно ответил эльф, – и если я сплету тебе новый, он тоже завянет на следующее утро.

– Ну так хотя бы на следующее.

Венок, украшавший голову эльфа, подумала она, до следующего утра никак не дотянет.

Эльф по-прежнему топтался на тропинке, мешая пройти, и Ганка не знала, что делать. Прогнать? Он может обидеться, а обида эльфа – дело страшное и опасное, эльфы злопамятны и непредсказуемы и еще управляют странными силами. И еще могут отобрать удачу. Потому Ганка, помолчав, осторожно сказала: