Выбрать главу

Левой рукой он легонько натянул кожу у нее под грудью, чтобы удобнее было писать, и заметил, что от его прикосновения у нее удивленно приподнялись брови, а губы дрогнули в немного растерянной улыбке. Какие все-таки люди жалкие и беззащитные! Он почувствовал, что в нем просыпается неуверенная радость - давно уже ему не работалось так легко, собственно, со времени его первого и, бесспорно, лучшего романа, который написался как будто сам собой и сразу же сделал ему имя. С ним происходило то, чего не случалось многие годы, - слова приходили откуда-то снизу, из паха.

Некоторая скованность и излишняя склонность к самоанализу мешали ему и прежде. А может быть - и чем дальше, тем вероятнее это ему казалось, - все предельно просто: ушла молодость и забрала с собой его талант. Он очень долго был молодым. Собственно, быть молодым и сегодня оставалось для него чем-то вроде профессионального навыка, чем-то, что он презирал и от чего уже не мог отказаться. А может быть, он просто разучился говорить собственным голосом, потому что боялся своего страха, и вместо свободных фраз, которые и вправду принадлежали бы ему, вымучивал какие-то беспомощные предложения-подделки, могущие принадлежать кому угодно. Когда-то его персонажи были живыми, почти осязаемыми, но мало-помалу все они куда-то подевались, а на их место пришла белая пустота, похожая на холодный сверкающий гранит или загрунтованный холст. Он чувствовал себя человеком, у которого отняли дар, почти святость. В двадцать два года лауреат премии Наймана-Фелкера, а чуть позже Бостонской, он тихо радовался этому бальзаму, который, помимо прочих благ, должен был подарить ему вечную молодость. Примерно через десять лет после свадьбы он начал искать ту же подпитку в обществе женщин, иногда - в их телах. Его мальчишеская манера держаться, копна густых волос, ладная фигура, легкость, с которой он готов был расхохотаться, но главным образом его успокаивающая нетребовательность подвигали некоторых женщин на короткий - ночь, неделя, несколько месяцев - роман, пока ее или его не отвлекало что-нибудь поинтереснее. Секс воскрешал его, но ровно до тех пор, пока он не оказывался перед чистым листом бумаги, один на один с гробовой тишиной.

Чтобы спасти брак, Лена настоятельно рекомендовала ему обратиться к психоаналитику, но свойственное художникам отвращение к любым попыткам сунуть нос в их внутренний мир и боязнь взамен волшебной слепоты получить бескрылый здравый смысл не позволили ему улечься на психоаналитическую кушетку. Однако под градом Лениных аргументов (она защитила диплом по социальной психологии) он в конце концов вынужден был согласиться, что вред, причиненный ему в детстве отцом, вероятно, серьезнее, чем он осмеливался признаться. Владелец птицефермы в экономически неблагополучном районе неподалеку от Пикскилла на Гудзоне Макс Зорн не жалел сил, чтобы приучить своих четырех дочерей и сына к дисциплине. Когда девятилетний Клемент нечаянно придавил дверью цыпленка, его на всю ночь заперли в картофельном погребе. С тех пор он никогда уже не мог спать без света. Как минимум пару раз за ночь ему приходилось вставать в уборную, что тоже, без сомнения, было прямым следствием его тогдашнего страха написать на картошку в темноте. Выйдя утром из-под земли под огромное синее небо, маленький Клемент попросил у отца прощения. На небритом отцовском лице заиграла улыбка, а заметив, что сын напрудил в штаны, отец расхохотался. Клемент убежал в лес - его знобило, хотя погода была по-весеннему теплая, - и с головой зарылся в нагретый солнцем стог. Что-то похожее пережила и его младшая сестра Марджи. Достигнув подросткового возраста, она в нарушение отцовских установлений взяла моду ложиться за полночь. Как-то раз, возвратясь домой с очередного свидания, Марджи потянулась к шнуру коридорного выключателя и сжала в пальцах еще теплую мертвую крысу, подвешенную туда хитроумным родителем.

Но ни один из подобных эпизодов не вошел ни в его первый рассказ, ни в выросший из него роман, принесший Клементу признание. В романе описывалось робкое обожание матери, а отец был представлен человеком в целом добронамеренным, хотя и испытывавшим некоторые трудности с выражением любви, не более того. Клемент в принципе не умел осуждать. Лена полагала, что всякий суд уже воспринимается им как бунт и символически означает нечто вроде второго погребения отца. И поэтому дух его книг был романтически-левацким. Во всех его сочинениях неизменно присутствовала трепетная нота мечтательного протеста. Но если в первом романе эта музыка невинности и чистоты казалась привлекательной, то в последующих - предсказуемо шаблонной. Энтузиазм, с которым он присоединился к анархическому бунту шестидесятых против укоренившихся форм, не в последнюю очередь был связан именно с тем, что в определенный момент он увидел во всякой жесткой структуре безусловного врага поэзии. Но система в искусстве - как объяснила ему все та же Лена - предполагает неизбежность, угрожающую превратить его в убийцу - естественная реакция на чудовищные преступления отца. Эта новость была слишком неприятной, чтобы отнестись к ней всерьез, и поэтому он предпочел остаться нежным, лиричным и обезоруживающе жизнерадостным малым, слегка страдающим в душе от собственной неисправимой безвредности.