Выбрать главу

— На Восточную сторону, — приказал я, усаживаясь в экипаж.

— Куда, сэр? — переспросил извозчик, не скрывая удивления.

— Куда-нибудь на Восточную сторону. Трогайте!

Несколько минут высокий двухколесный экипаж куда-то катился, потом внезапно стал. Окошко над моей головой приоткрылось, и я увидел растерянного извозчика, уставившегося на меня.

— Простите, — спросил он, — куда, вы сказали, вам нужно?

— На Восточную сторону, — повторил я. — Все равно куда. Просто покатайте меня там, где хотите.

— Но какой же адрес, сэр?

— Эй, слушайте! — рассвирепел я. — Везите меня на Восточную сторону, да поживей!

Было ясно, что он ничего не понял, но все же голова исчезла, и он с ворчанием погнал лошадь дальше.

На улицах Лондона нигде нельзя избежать зрелища крайней нищеты: пять минут ходьбы почти от любого места — и перед вами трущоба. Но та часть города, куда въезжал теперь мой экипаж, являла сплошные, нескончаемые трущобы. Улицы были запружены людьми незнакомой мне породы — низкорослыми и не то изможденными, не то отупевшими от пьянства. На много миль тянулись убогие кирпичные дома, и с каждого перекрестка, из каждого закоулка открывался вид на такие же ряды кирпичных стен и на такое же убожество. То здесь, то там мелькала спотыкающаяся фигура пьяницы, попадались и подвыпившие женщины; воздух оглашался резкими выкриками и бранью. На рынке какие-то дряхлые старики и старухи рылись в мусоре, сваленном прямо в грязь, выбирая гнилые картофелины, бобы и зелень, а ребятишки облепили, точно мухи, кучу фруктовых отбросов и, засовывая руки по самые плечи в жидкое прокисшее месиво, время от времени выуживали оттуда еще не совсем сгнившие куски и тут же на месте жадно проглатывали их.

На всем пути нам не попалось ни одного экипажа, и детям, бежавшим сзади нас и по бокам, мы казались, верно, посланцами из какого-то неведомого и лучшего мира. Всюду, куда ни обращался взор, были сплошные кирпичные стены и покрытые грязной жижей мостовые. И над всем этим стоял несмолкаемый галдеж. Впервые за всю мою жизнь толпа внушила мне страх. Такой страх внушает морская стихия: сонмы бедняков на улицах представлялись мне волнами необъятного зловонного моря, грозящими нахлынуть и затопить меня.

— Сэр, вот Степни, станция Степни! — крикнул сверху извозчик.

Я осмотрелся: в самом деле, железнодорожная станция. Извозчик с отчаяния подъехал сюда, к единственному, очевидно, знакомому ему месту в этих дебрях.

— Ну и что ж? — спросил я.

Он что-то бессвязно пробормотал и покачал головой. Вид у него был самый жалкий.

— Я тут никогда не бывал, — наконец выдавил он из себя, — и коль вам надо не на станцию Степни, то я уж не знаю, куда вам надо.

— Я вам объясню, куда мне надо, — сказал я. — Поезжайте прямо и глядите по сторонам, пока не увидите лавку старьевщика. А как увидите, сверните на первом же углу, остановитесь там, и я сойду.

Видно было, что его начинают одолевать сомнения насчет моей личности. Все же через некоторое время экипаж остановился у панели, и извозчик объявил, что мы только что проехали лавку старьевщика.

— А как насчет платы? — просительно сказал он. — С вас семь шиллингов шесть пенсов.

— Ну да, — рассмеялся я, — заплати я вам сейчас, вас и след простынет!

— Господи! Это вас наверняка след простынет, если вы сейчас не заплатите мне, — возразил он.

Тем временем экипаж уже обступила толпа оборванных зевак. Я снова рассмеялся и зашагал к лавке старьевщика.

Здесь самым трудным делом оказалось убедить хозяина, что мне требуются именно старые вещи. Только поняв бесплодность своих стараний всучить мне новые, немыслимого вида пиджаки и брюки, он стал извлекать на свет кучи старья, поглядывая на меня, как заговорщик, и делая таинственные намеки. Он явно желал показать, что догадывается, чем тут пахнет, и намеревался, запугнув разоблачением, содрать с меня втридорога. Человек, которого ищут, а может, даже крупный преступник из-за океана — вот что он обо мне подумал, полагая, что и в том и в другом случае главная моя забота — избежать встречи с полицией.

Однако я так яростно с ним торговался, доказывая несоответствие между ценой и товаром, что почти развеял его подозрения на свой счет. Тогда он переменил тактику и принялся на все лады уламывать неподатливого покупателя. В конце концов я выбрал изрядно поношенные, хоть и крепкие еще брюки, потрепанный пиджачок, с единственной уцелевшей пуговицей, башмаки, в которых, по-видимому, не раз грузили уголь, узкий кожаный пояс и грязную-прегрязную летнюю кепку. Но белье и носки я взял новые и теплые, — такие, между прочим, в Америке мог бы купить себе любой бездомный неудачник.

— Я вижу, вас не проведешь, — сказал лавочник с притворным восхищением, когда я, сторговавшись наконец, протянул ему десять шиллингов. — Небось, успели уже исходить всю Петтикот-лейн вдоль и поперек. Да за эти брюки всякий заплатит пять шиллингов! А за такие башмаки любой докер отвалил бы два шиллинга шесть пенсов. Я уж не говорю про пиджак, про эту новенькую кочегарскую фуфайку и все прочее!

— Сколько вы мне за них дадите? — вдруг спросил я. — Я уплатил вам десять шиллингов и готов вернуть все это за восемь. По рукам?

Но он только ухмыльнулся и замотал головой, и я с досадой понял, что если для меня эта сделка казалась выгодной, то для него она была еще выгоднее.

Возле экипажа мой извозчик секретничал с полисменом. Впрочем, блюститель порядка ограничился тем, что окинул меня испытующим взглядом — особенно узелок, который я держал под мышкой, — и пошел прочь, оставив извозчика кипеть гневом в одиночку. А тот не тронулся с места, пока я не вручил ему семь шиллингов шесть пенсов. После этого он готов был отвезти меня хоть на край света и смиренно просил прощения за свою настойчивость, оправдываясь тем, что мало ли каких подозрительных седоков приходится иной раз возить по Лондону.

Но я доехал только до Хайбери-Вейл в северной части Лондона, где я оставил свой багаж. Здесь на следующий день я снял с себя ботинки (не без сожаления — ведь они были так легки и удобны!), свой мягкий серый дорожный костюм и все, что было на мне, и начал облачаться в чужие обноски, принадлежавшие неизвестным мне людям, которым, видимо, здорово не повезло, если им пришлось продать свое тряпье старьевщику за какие-то жалкие гроши.

В пройму кочегарской фуфайки я зашил соверен (более чем скромный запас на всякий случай) и натянул на себя фуфайку. Затем я сел и прочел сам себе мораль на тему о том, что годы удачи и сытая жизнь изнежили мою кожу и сделали ее непомерно чувствительной. Надо сказать, что самый суровый отшельник не так страдал от своей власяницы, как я страдал еще целые сутки от этой жесткой, колючей фуфайки.

Обрядиться в остальное тряпье не составило особого труда, хотя с башмаками я изрядно намучился. Твердые, негнущиеся, они были словно выдолблены из дерева; я долго колотил кулаками по верхам, и лишь после этого мне удалось протолкнуть в них свои ступни. Рассовав по карманам мелкие монеты, нож, носовой платок, коричневую курительную бумагу и немного табаку, я прогромыхал вниз по лестнице и распростился со своими друзьями, исполненными самых мрачных предчувствий на мой счет. Когда я уже выходил из дому, прислуга — благообразная женщина средних лет — не смогла подавить улыбку, и рот ее раскрывался все шире и шире до тех пор, пока из горла не вырвались странные лающие звуки, порожденные, должно быть, невольным сочувствием ко мне и почему-то именуемые «смехом».

Едва покинув дом, я сразу ощутил, как отражается на положении человека его одежда. Простые люди утратили в обращении со мной прежнее подобострастие. Хлоп! — и в мгновение ока я, так сказать, стал таким, как они. Потертый, продранный на локтях пиджак был явным свидетельством моей принадлежности к их классу, и это ставило меня на одну доску с ними, — вот почему угодливость и чрезмерно почтительное внимание к моей особе сменились товарищеским обращением. Человек в плисовом костюме, с грязным шарфом на шее не называл меня больше ни «сэр», ни «хозяин». Теперь он обращался ко мне со словом «товарищ» — прекрасным, сердечным, теплым и приветливым словом, совсем непохожим на те два. Слово «хозяин» связано с представлением о господстве власти, праве командовать, — это дань, которую человек, стоящий внизу, платит человеку, забравшемуся наверх, в надежде, что тот, наверху, даст ему передышку, ослабит свой нажим. По существу, это та же мольба о милостыне, только в иной форме.