Выбрать главу

Гремучая декоративная бенедиктовщина, полученная из рук Белинского, докатывается до них как последний отзвук отлетевшей бури. Молодые проходят через Бенедиктова как через искус; пробуют и отбрасывают: взамен стонов и воплей ищут определенность. Ищут графичность, ясность, единство.

Граничная объективность «изваянного» антологического жанра. Ясность и задушевность простой песни. Жесткая дельность зарисовки: единство слова и дела. В зависимости от того, какая струна ведет в аккорде, из плотной группы молодых то одного, то другого общественное мнение выдвигает на первый план. Одно время впереди Фета ставит скульптурно-мраморного, чеканно-медного Аполлона Майкова. Потом – задушевного, милого, естественного по интонации Якова Полонского. Много лет Фет идёт им в затылок как «типичный представитель чистого искусства». Лишь в конце века всё встает на свои места.

Более сложное и долгое взаимоборство суждено Фету с другим его сверстником, главным поэтом наступавшей эпохи Некрасовым. Это соотношение решается уже за пределами девятнадцатого столетия, когда время постепенно высвечивает в Фете поэта, соизмеримого с гигантской фигурой певца «мести и печали». Но для этого Фет должен еще перерасти в сознании потомков рамки «чистого искусства»: недаром же в работах стиховедов нашего времени пленительная простота, музыкальная ясность и пластическая точность Фета осознаются такими же откликами «натуральной школы» и таким же предвестьем эпического русского романа, как пересоздавшая русский стих тяжелая некрасовская дума.

Но вряд ли это можно угадать, скажем, в начале шестидесятых годов девятнадцатого века, когда логика борьбы разводит Фета и Некрасова на полюса русского сознания. И тем более – в начале сороковых, когда оба они дебютируют первыми сборниками, причем дебютируют похоже, в эпигонски-романтическом духе, и оба – безымянно: один – «Мечтами и звуками», подписанными: «H. H.», другой – «Лирическим Пантеоном», подписанным «А. Ф.».

Оба разгромлены критикой.

С первых шагов Фету ясно, что в литературе его путь не будет легким. И, однако, уже теперь что-то дает ему силы держаться независимо. Что-то за пределами литературы. Пока в журнальном кругу стихи Фета придирчиво читают критики (и это еще только начало!), за пределами этого круга безвестная и бессловесная Россия… не то что читает стихи Фета – она их… поет. Столетие спустя историки словесности осознают этот факт научно; они оценят и мелодическую смелость Фета, сведшего поэзию в «низины» романса, как оценят и мелодическую смелость Некрасова, сведшего ее в «низкую» прозаичность. На практике же всё происходит спонтанно: Варламов кладет стихи Фета на музыку, и «вся Россия» его поет. Да только ли Россия! Плохонький немецкий оркестрик на пароходе, шлепающем до Свинемюнде, пилит «На заре ты ее не буди», стараясь угодить пассажирам из России и не подозревая, что среди пассажиров плывёт двадцатитрехлетний студент, написавший эти строки.

В поздних воспоминаниях старик Фет излагает этот случай со свойственной ему глухой сдержанностью. Но, внимательно читая его стихи той поры, можно узнать, что делалось у него на душе летом 1844 года, когда он плыл на германском пароходике. Как заблистали во мраке его ожившие глаза! Конечно, он не проронил при этом ни слова.

На десятилетия вперед определяется жесткий стиль поведения Фета, соответствующий его независимой линии в поэзии.

Десять лет после окончания университета Фет проводит и армии: хочет выслугой вернуть потерянное дворянство. Он выслуживает чин за чином, а цель каждый раз ускользает: правительство, боясь «оподления» дворянского сословия, поднимает ценз. Десять лет Фет тянет лямку и, наконец, в 1856 году сдаётся. Вернее, решает зайти к цели с другого края. Десять лет армии остаются странным коррективом к его трепетной голубой лирике. Ни «армейским» поэтом, ни бардом воинской славы он себя не ощущает. Стена по-прежнему отделяет его стихи от реальной жизни. В жизни он ведёт себя как надо: подтянутый кавалерист, щеголеватый офицер, расторопный штабист, поэзия здесь ни при чем.