Выбрать главу

А еще мы смотрели «Синий платочек» — про войну, про солдат на фронте и про тех, кто живет в тылу, про нас. На сцене — фронтовой блиндаж, три бойца отдыхают после боя, вспоминают мирное время. Самый старший — его играет смешной, толстый Пажитнов — «Лёнькин папа» — мечтает наесться до отвала и «соснуть минуточек сто двадцать». Он поет на мотив знаменитой песни:

Сала кусочек, Каши горшочек И каравай вот тако-ой!

Приходит посылка из тыла, из Сибири. В ней — печенье, варежки и синий платочек, на котором вышито имя «Валя». Платочек этот выбирал герой пьесы, которого играл очень красивый молодой артист Коля Тимофеев. И начиналась история двух судеб, тянущихся друг к другу через войну. История со счастливым концом.

Мама играла в этом спектакле небольшую роль бабушки — учила вышивать гладью своего внука, который и послал на фронт синий платочек со своим именем. Получилась путаница: герой пьесы решил, что Валя — это девушка, и стал писать ей письма. А отвечал на них мальчик. Потом-то всё объяснилось, герой встретил свою любовь, когда лежал раненый в госпитале в том самом сибирском городе, и она оказалась сестрой того мальчика, и тоже Валей.

Мне было немножко обидно, что мама играет старушку. Хотя ее игру похвалил сам режиссер Захава, чем мама очень гордилась. Но в жизни мама вовсе не была старушкой, могла бы, если бы поручили, сыграть и мальчика. Может быть, не так хорошо, как Надя Генералова, которая играла Валю. Надя была на сцене совершенно как настоящий мальчишка. Нет, пожалуй, так сыграть мама не смогла бы. Все-таки она была не такая уж молодая.

Когда у нас в доме не было дров, мама часто водила меня в театр. Там всегда топили.

Как и прежде, слушали мы каждый день голос диктора по радио, но теперь в торжественном этом голосе слышались радостные нотки.

— Кажись, погнали немца-то, — говорила Анна Васильевна.

— Погнали! Погнали! — соглашалась мама. — Неужели скоро домой?

Всё чаще я слышала эти слова: «Скоро домой». Их произносили тетя Лена, и Шура, и даже Маринка.

Как-то пришла к нам артистка Мила и привела с собой дочку Олю, ту самую, которая кричала от голода, когда мы ехали в поезде. Теперь Оле было два года, она была смешная, круглая, с ямочками на щеках, умела говорить «валенки» и пыталась схватить за хвост Барсика.

— Только по детям и замечаешь, как время бежит, — сказала мама. — Неужели два года прошло?

— Даже не верится, что скоро домой! — сказала Мила.

— А театра нет! — вздохнула тетя Лена. — Не могу себе представить Арбат без нашего театра.

— Хорошо, что ТЮЗ согласился дать нам помещение. Будем пока играть с ними в очередь.

— Пока! А потом?

— Уверяют, что построят новый театр на том же месте.

— Да, но когда это будет!

— Хорошо бы вернуться до сентября, — сказала мама. — Я хочу отдать Аню сразу во второй класс.

— До сентября обязательно вернемся, — сказала Мила. — Я думаю, нас отправят не позже августа.

Но проходили недели за неделями, а нас всё не отправляли и не отправляли. Уже на яблоне начали краснеть маленькие кислые яблочки, задули холодные ветры с дождями. Короткое сибирское лето подходило к концу.

— Скоро мы поедем? — приставала я к маме.

— Нет эшелона, — отвечала она. — Вот дадут эшелон, и поедем.

— А когда дадут эшелон?

— Не приставай. Ты же видишь, в каком я ужасном состоянии!

Мама была в ужасном состоянии, потому что Витю не отпускали с завода, и он не мог уехать вместе с театром в Москву. Он не имел права уволиться, потому что завод дал ему бронь. А если бы не было брони, Витю призвали бы на фронт, потому что через полгода ему стукнет восемнадцать, призывной возраст. Мама ходила к директору театра, к администратору, к главному режиссеру, и все они обещали что-то сделать, похлопотать, и мама то надеялась, то снова впадала в ужасное состояние. В конце концов завод обещал отпустить Витю, но не раньше апреля или мая. А был еще только август. Это значило, что театр и все Витины друзья уедут домой, в Москву, а Витя останется зимовать в Омске.

Домой!

Эшелон дали в начале сентября. Вещей у нас оказалось гораздо меньше, чем два года назад, когда мы приехали. Почти все вещи сменяли на продукты. Последнюю свою ценность — концертное платье — мама перед самым отъездом сменяла на туфли для меня. Туфли были замечательные — почти не ношеные, светло-коричневые, кожаные, на шнуровке, с широкими, прошитыми белой замшей рантами. Они были мне велики, но Шура сказала, что это как раз очень хорошо — дольше проношу. Она завернула туфли в газету и спрятала в чемодан.

— Поедешь в старых, — сказала она. — Ничего, что драные, в поезде сойдеть. А новые — в школу наденешь.

Я тоже собрала свое имущество — книгу с запрятанными между страницами записками, кубик с изображением самолета и несколько самых красивых черепков. Шура дала мне тряпочку, чтобы можно было завернуть мое имущество. Получился маленький узелок.

Свой самый любимый черепок — тот, на котором был нарисован поросенок возле кирпичного домика, я подарила Альке. Она приняла подарок и сказала:

— Знаешь, чё? Я его не буду к своим ложить, а лучше я его вот здеся, около забора закопаю, и он будет тебя дожидаться. Вернешься — откопаем.

— Ладно, — согласилась я.

Как не похож этот красивый поезд с голубыми вагонами на тот, в котором мы сюда приехали! Нет одеяла на вагонном окне, солнце заглядывает в вагон, и лица у пассажиров веселые — тоже не то, что тогда! А как изменились две мои московские подруги, Валя и Лена! У Вали за эти два года выросли две длинные косы, а Лена, наоборот, оказалась наголо постриженной — у нее был сыпной тиф. Обе стали очень взрослые — они эти два года проучились в школе, и в Москве им предстояло идти уже в третий класс. И мальчик Саша тоже ехал в нашем вагоне со своей бабушкой Фаней Избугалтерии. Бабушка стала худой, с седыми короткими волосами и в обычных очках, а Саша — веселым и приставучим.

— Ты знаешь о том, что смех без причины — признак дурачины? — спросила его Валя.

— А вот и не без причины! — ответил он. — Мы же домой едем!

Валя подумала и сказала:

— Да, пожалуй, ты прав. Это уважительная причина.

День и ночь отстукивали колеса свою мерную мелодию.

Я слушала и смотрела в окно. «Скорее, скорее, скорее!» — торопила я поезд. И он словно понимал, как нам всем не терпится домой. Паровоз тонко и весело гудел, на поворотах я видела, как черный дым вырывается из трубы, уплывает в сторону и тает в синем небе.

Вокзалы, вокзалы… Крынки с молоком, белая, рассыпчатая картошка на зеленых листьях. Скорее, скорее!

И вот последняя остановка: Москва! Встречающие стучат в вагонные стекла, машут руками, смеются и плачут. Потолкавшись у дверей, мы выходим на залитый солнцем перрон. Какие-то незнакомые или полузабытые люди тормошат меня, Маринку, целуют.

— Как выросла! А Маринка! Уезжала совсем кроха, а сейчас!..

Мама тоже с кем-то обнималась, смеялась, а из глаз ее катились слезы.

Мы подъехали к нашему дому на грузовике. И когда меня сняли с грузовика и я увидела решетчатые железные ворота с завитушками и пиками, и каменный серый забор, и булыжную мостовую, и двор с круглым палисадником — я вдруг всё вспомнила! Вспомнила довоенную лужу, в которой мне однажды разрешили «подрызгаться», вытертые, скошенные три ступеньки, ведущие к моему третьему подъезду… Скорее, скорее! Мы с мамой и Шурой, торопясь, поднялись на свой четвертый этаж. Мама сунула ключ в замочную скважину, но долго не могла повернуть его, потому что руки у нее не слушались от нетерпения. Наконец, дверь открылась, и мы вошли в квартиру.

…Зеленая скатерть стала серой от пыли, я стащила ее и подняла легкую фанерную крышку сундучка. И замерла на минуту. Время, которое столько дней летело без остановки, вдруг остановилось. Два года они ждали меня, мои игрушки, а я ждала встречи с ними. И вот мы встретились. Они сидели точно так, как я их посадила, и были точно такими, какими я их помнила. Я вынимала их по одной — зайца, плюшевого мишку, пушистого белого мишку-муфту, одноглазого тигра, кукол. Они усаживались вокруг меня, смотрели на меня блестящими глазами, словно хотели сказать: вот ты и дома! Ну как? Ты рада?