Выбрать главу

Единственный человек, который всю жизнь старался меня понять, моя бабушка, теперь отказывается со мною разговаривать. Она меня воспитала, она знала обо мне всю подноготную, она как могла пыталась вытолкнуть меня вперед, и пускай ее методы были репрессивными, зато она искренне желала мне счастья… А теперь я звоню ей четыре раза в год. На Новый год, в день рождения, в день смерти дедушки и на Восьмое марта. Восьмое марта моя бабушка не отмечает принципиально, но я все равно почему-то звоню…

… Если бы меня, теперешнюю, показали мне самой десять лет назад, я бы спятила от счастья и стала зачеркивать дни в календаре, чтобы поскорее воплотиться в эту картинку. Свободный человек, задешево снимающий комнатку в самом центре, никому ничем не обязанный, имеющий право делать все, что ему вздумается!

Так почему я не могу быть счастливой? Не получается…

Когда я уходила из дому, мне казалось, что я встречу мужчину и… С чего я там начала? С мужчин? Не нужны мне никакие мужчины! Веришь ты мне, Маринка? Веришь или нет, твою мать?!

Я некрасивая.

Без отзвука извращенного кокетства, без смутной надежды на комплимент, без мазохистских терзаний констатирую факт: я некрасивая.

Конечно, если извести на меня тонну грима, приклеить к векам веер шелковых ресниц, перламутровым блеском увеличить губы, получится ого-го! Все оборачиваться будут. Беда в том, что фарфоровую приглаженность я ненавижу. Есть в этом что-то нечестное — как будто не принимая и не любя свою суть, ты подсовываешь окружающим рафинированный вариант с подсластителями и консервантами.

Про таких, как я, принято говорить: в ней что-то есть.

А именно:

а) рост манекенщицы — метр восемьдесят два. Неслабо? У меня хватило ума не увлечься бессмысленным боданием с подиумными профурсетками, хотя одно время (когда мне было лет пятнадцать-шестнадцать) меня часто останавливали букеры с предложением прийти в агентство на кастинг;

б) модная ныне стройность, доставшаяся мне, как говорится, на халяву. Иные доводят себя до нервного гастрита, ушивают желудки, корчатся от боли на пластическом массаже, отсасывают жир — и только лишь для того, чтобы облечь свой богатый внутренний мир в искомую форму (вернее, в полное отсутствие форм). А я могу неделями сидеть на фаст-фуде, запивать дешевым пивом химические гамбургеры, коробками уничтожать шоколадные конфеты — и все равно останусь стройной, как лыжная палка.

Специально для завистников оговорюсь: моя худоба не имеет ничего общего с изяществом большеглазой горной лани. Из представителей мира животных я скорее напоминаю змею — такая же длинная, гладкая, обтекаемая. Длинные ноги, длинное узкое туловище, длинные руки и даже пальцы на ногах — и те длинные;

в) хорошая кожа. Даже в пубертатном возрасте лицо мое не бугрилось воспаленными прыщами. У меня лицо молодой селянки — цветущий румянец на белом атласе, ненавязчивая россыпь еле заметных веснушек.

На этом дары природы ограничиваются. И начинаются недоразумения — жесткие спутанные волосы, похожие на растрепанный пеньковый канат, сутулая спина, узкие губы, небольшие невразумительно-серые глаза.

Одним словом, некрасивая я. Вот и все. О внешности моей — достаточно.

Я происхожу из интеллигентной московской семьи. Отец — посольский работник, мать — банковская шишка, бабушка — бывшая балерина, вся жизнь которой сосредоточена в жестяной коробке из-под конфет, набитой черно-белыми фотографиями. Она до сих пор весит сорок семь килограммов и начинает утро с разминки у станка. Прабабушка (она умерла, когда мне было всего восемь лет, но я отчетливо ее помню) любила, задумчиво глядя вдаль, вспоминать, как ей доводилось сидеть на коленях у Антона Палыча Чехова.

С самого детства меня шпыняли так, что мало не покажется. Балетное училище — впрочем, садизм исчерпал себя не по моей вине: через полтора года утомительных экзерсисов и казавшейся недоразумением диеты педагогиня отозвала мечтающую о моей будущей славе бабушку в сторону и, сочувственно улыбаясь, покачала головою — я переросла всех сверстниц и в балерины явно не годилась (в тот вечер я в первый и последний раз в жизни видела бабушку плачущей, даже на дедовых похоронах она только молча вздыхала — видимо, похоронить въевшуюся в каждую пору кожи мечту оказалось сложнее).

Музыкальная школа — все школьные подруги играют во дворе, а я, гастритно-бледненькая, уныло плетусь со скрипочкой под мышкой.

Уроки шитья и рисования — в нашей семье считалось, что женщина должна уметь сшить себе платье. И даже (!) занятия этикетом под руководством похожей на высушенную рыбину женщины, неустроенная личная жизнь которой была написана на ее лице.

Мне было четырнадцать лет, когда впервые ограниченная строгими рамками жизнь показалась мне тесной, как старое платье. До этого я воспринимала свое расписанное по минутам существование как непреложную данность — кто-то родился с носом, похожим на корабельный руль, у кого-то веснушки, кто-то заикается, а вот я вынуждена тратить время на кажущиеся бесполезными занятия.

Помню, тот май выдался по-летнему солнечным. В субботу мои одноклассники договорились поехать на Медвежьи озера. Моего внимания тогда горячо добивался некий Данила Донецкий — он был плечистым, высоким и каким-то взрослым, по нему страдало большинство девочек нашей школы, но почему-то его угораздило влюбиться в меня. Неисповедима ты, игра подростковых гормонов! На уроках он, совершенно не стесняясь, сверлил меня серьезным влажным взглядом. Не улыбался, перехватывая мою вопросительную улыбку. Не пытался, подражая другим, поймать меня в полупустом классе и, прижав к испачканной мелом доске, потискать под глумливый гогот остальных. Не писал слащавых посланий. Не выведывал о моей жизни у подруг. Зато несколько раз провожал до дома и даже напрашивался познакомиться с родителями.

— Боюсь, мои родители тебя не порадуют, — передергивала плечами я, — моя семья слегка не в себе.

— У тебя замечательная семья, — без улыбки возражал Донецкий, — когда-нибудь ты поймешь.

Так вот, восхитительным субботним утром, золотым, солнечным, пахнущим сиренью, возбуждающим адреналин, все мои одноклассники отправились на Медвежьи озера, ну а я осталась дома, по самые уши заваленная шитьем. Уроки кройки и шитья мне давала известная в узких кругах портниха, специалист по театральным костюмам. Считалось, что я делаю успехи. Меня немножко коробило от бабушкиных надежд на то, что в один прекрасный день, с отличием окончив Текстильную академию, я смогу стать костюмером, устроюсь работать в театр и хотя бы таким приземленным образом приобщу свое жалкое существо к таинству высокого искусства. Я сидела у открытого окна, забрав прилипающие ко лбу волосы в высокий хвост, и возилась с нижними юбками, когда вдруг в дверь позвонили. Открыла бабушка, с удивлением я услышала, как ее молодой для семидесяти лет голос перебивает знакомый басок Данилы Донецкого. Я замерла с иглой в руках. Через несколько минут дверь в мою комнату приоткрылась, и в нее втиснулся сопровождаемый недовольной бабушкой Донецкий.

— Молодые люди, не больше десяти минут, — нахмурилась бабушка, — у Глашеньки сегодня много дел. — С этими словами она вышла, плотно прикрыв за собою дверь.

— Добро пожаловать в концлагерь, — улыбнулась я, немного смущенная.

В интерьерах моей по-девчоночьи сентиментальной комнаты в розовых тонах Донецкий казался взрослым бугаем.

— А почему ты не едешь со всеми? — он осторожно присел на краешек моей кровати.

Я досадливо кивнула на раскиданный по столу ворох тряпок.

— Вот. К понедельнику должно быть готово. Это костюм для балета. Если повезет, в следующем месяце смогу увидеть его на сцене.

— Ничего себе! — присвистнул он. — Значит, ты подрабатываешь? Копишь на что-то?

Его наивное восхищение заставило меня рассмеяться:

— Если бы. То, что меня взяли в подмастерья к такой известной портнихе, уже плата. Считается, что ее именем для меня откроются двери любого театра.