Выбрать главу

— Желала ли ты извести ея величество? — спрашивали. И получили честный ответ честной девицы:

— Да.., желала! Предвижу горести и беды от царствования звероподобной матки, алчной, низкой и любострастной!

— Ведомо ли тебе, что за чародейство колдовское имеешь ты быть сожжена заживо на огне лютом?

— Жгите! — отвечала Сюйда…

— На костер ее! — решила Анна Иоанновна.

— Помилуйте, — вступился Бирен. — Губить такую красоту в расцвете юности и.., как? Огнем? Что скажут в Европах?

Княжну Юсупову (по совету Бирена) сослали в Введенский монастырь, что на реке Тихвинке. Там она такую войну начала с властями духовными, что не раз солдат вызывали — усмирять ее.

***

Прасковья Юсупова оставила после себя легенды и очень мало документов. Не сохранилось даже портрета ее. Только в Третьяковской галерее висит картина Неврева “Княжна Прасковья Юсупова перед пострижением”. Люди проходят мимо картины, не зная, что на ней очень точно изображен грозный Ушаков, не зная, какая трагедия разыгрывается здесь. Во мраке пытошного застенка чистым белым пятном светится фигура княжны. Ей жаль своей загубленной юности, но она не покорилась. Это не трава, которая гнется под ветром, — это ногайка, которую как ни сгибай, все равно выпрямится… Через восемь лет “несчастную измученную женщину по соображениям высшей политики нашли необходимым вновь подвергнуть истязаниям и тяжко избили шелепами. Никому не приходило в голову спросить себя, для чего нужно это бездонное море крови я слез, да и некогда было: много танцевали, пили, ели и мелькали в вихре флирта…”

Глава 6

Феофан окреп здорово, даже в тело вошел. Выпирал животик — признак зрелости мужа духовного. Борода лоснилась, завиваясь колечками. А в глазах текло масло радости и довольства. Микроскоп он с Библии снял теперь и водрузил поверх книг ученых плетку-семихвостку. С крючками малыми на концах — такие плети были: как стебанешь попа — так мясо, бывало, кусками летит.

Расправясь с противниками, Феофан главным в Синоде остался, торчал над всеми клобуками, “аки кедр ливанский”. И на просвещении Руси стоял твердо. Императрице проходу не давал: мол, когда же, матка, просвещать станем? Пора, мол, уже… Анна Иоанновна за всю жизнь только одного ученого видела: астролога Бухера, который в Митаве по звездам ей судьбу разгадывал. И в просвещении сильно сомневалась царица:

— А нужна ли та Академия невская? Гляди, сколь хлопотно и денежно… Да и мужи ученые, будто пауки в банке, один другого так и едят, так и едят!

— Матушка! — убедительно отвечал Феофан. — Воззри на дворянство благородное… Разве можешь ты дворянина узреть, чтобы свора борзых и гончих не окружала его?

— Да таковых не видывала, владыка.

— То-то! А каково же монархине не быть окруженной науками, подобно дворянину стаей собачьей?.. В свите девяти безгрешных муз дивных явись пред православными!

Но иначе звучали речи Феофана в Синоде.

— Ах, бедненькие! — говорил он пастырям, что сидели перед ним “яко ослики, уши повесив”. — Никак вы порешили, что я и далее словесе на вас тратить буду? Нет, пасомые! Все полемикусы ныне переношу я в застенок пытошный. Тамо вас спрашивать стану, а вы из-под плетки мне истину сказывать будете… Да чего это вы в глаза мне прямо не глядите? Или худое замыслили?..

Страхи ночные дневных хуже. Мучался Феофан: мельтешат на Москве памфлеты тайные, читают их даже с амвонов церквей. В тех памфлетах Феофана врагом православия выставляют. Но и политики в тех памфлетах зловредных немало: о скудости народной и недородах хлебных, о том, что войско российское в слабости обретается, о том, что мелкой монеты нету, а рублевики для вельмож чеканят, и об Анне Иоанновне пишут — зачем она богатства русские в Курляндию вывозит?..

Сильвестр Холмский, архиепископ казанский, после того как Волынский стихарь у него украл, на Москве обретался в поисках правды на белом свете. И на чай к Феофану владыка давно просился — нижайше и подобострастно.

— Ну, садись, — сказал ему Феофан. — Буду тебя чаем поить… Говорят, будто смел ты стал: челобитные на имя высочайшее при всем народе раздираешь и велишь на свое имя писать?

— В изветах я, — согласился Сильвестр. — А почему? То Волынский власть духовную со светской властью мешает. И меня во грех ввел… Теперь хошь не хошь, а доносы писать надобно!

— Ты пиши, — сказал Феофан. — Ежели донос правдив, то честь тебе и слава. Волынского я знаю: он тиранствовать обожает.

Служка разлил владыкам китайскую травку по чашкам.

— Пей, — мигнул Феофан. — Да говори…

— Чего говорить-то мне?

— Разное говори… Вот, к примеру, когда блоха тебя укусит, ты, владыче казанский, что с ней делаешь?

— Ищу! А коль изловлю, то кручу в пальцах. Кручу, пока у ней башка не завертится. Потом блоху в обмороке — на ноготь. И давлю!

— Вишь ты хитрый-то какой! — погладил бороду Феофан. — А я вот не так действую. Блоху терплю, когда меня кусает. Терплю, да еще вот, видишь сам, блоху эту чаем пою…

Сильвестр поперхнулся травкой, бухнулся в ноги:

— Не погуби, родима-ай!

— Не погуби? — рявкнул Феофан. — Это вы сейчас ласковы стали ко мне, шулята бараньи! А ну-ка вас — ране?

Взял он Сильвестра за бороду, к полу пригнул, и на бороду ему наступил. Казанский владыка (умудрен прежним опытом) изловчился и стал при этом сапог преосвященного целовать.

— Ловок ты! — похвалил его Феофан, усмирясь. — Давай сюды доношение свое. Мы Волынского, яко вора и взяткобравца, таково закрутим: в обморок его — и на ноготь, вроде блохи! Да и граф Ягужинский, коли войдет в прокурорскую власть, даст ему по шее!

Донос Сильвестра килой тянулся. Длинный, длинный, длинный…

Тридцать восемь пунктов — по справедливости!

***

Артемий Петрович и сам знал, что справедлив донос. Да огрызнуться-то было некогда. Сильвестр его врагом церкви выставил. Вором! Погубителем! “Ай, не до тебя мне ныне…” Болярыня Александра Львовна Волынская, из роду Нарышкиных, отошла с миром на Казани в день святого Артамония, когда все змеи по лесам да вертепам прячутся. У женина гроба горько рыдал Волынский:

— Господи! Сыщу ли я в лихолетье сие вертеп надежный?

Трое на руках осталось: Анька, Машутка да Петруща-волчок (в сыне — вся жизнь, это рода Волынских початок и семя на будущее). Теперь, во вдовстве, Артемий Петрович самолично пихал в сыночка каши с маслом обильным, а нянек всех разогнал:

— Кыш, кыш, дуры старые!..

Было Волынскому о ту пору сорок один год. Мужчина в соку. Богат и знатен. Ума занимать не надобно. Московские дела страшные пересидел на Волге тихой мышкою: попрекнуть в замыслах крамольных никто не сможет. Казалось бы, тут и начинай карьер свой. Гони кораблик судьбы между Сциллой и Харибдой.., выше парус, выше! По ночам хаживал губернатор по комнатам, стучал башмаками. Да все пальцами похрустывал. Кубанца часто будил среди ночи:

— Базиль! Все ли мы спрятали, ежели за мной придут?.. Да, награблено было немало. “Что стихарь? — думал. — Стихарь тот в один пункт уместится. А как на остатние отлаяться?"

Разослал курьеров с письмами. Искал заручки в милостивцах. Лошадей гнал в подарок на Москву: Черепаха — Черкасский принял (жаден). Даже Ягужинскому писал, а уж как не хотелось писать ему!.. Семен Андреевич Салтыков выручил: через Бирена прошение Волынского попало в руки самой императрицы. Читали его вслух! При всем дворе… Потом, говорят, Анна Иоанновна у Ягужинского выпытывала:

— Павел Иваныч, скажи мне праведно о Волынском: таков ли уж он супостат, как я о нем наслышана?

— По правде, — отвечал Ягужинский, — проживи Петр Великий еще годочек, и быть бы голове Волынского на плахе…

Салтыков этот разговор подслушал и на Казань отписал так:

«И тое твое прошеньице ея величество апробовать не соизволили. А тебе, милый племянник, един спас есть: наискоряйше свадьбу устроить с какой из девок Салтыковых, что ея величеству, нашей благочестивейшей государыне, в родстве близком приводятся…»

В дни сыска одному лишь Кубанцу доверял Волынский.

— Жениться бы мне и можно, — говорил. — Детей одному не поднять, коли старшей моей всего осьмой годик по шел… С семьей на руках как совладать мужу одинокому?

полную версию книги