Выбрать главу

Галина ЩЕРБАКОВА

СПАРТАНКИ… БЛИН…

Последний взгляд в маленькое зеркальце в глубине стеллажа. Будто бы так, по ошибке притулилось оно к чуть выдвинутому из ряда Киплингу, но у Элизабет ничего не бывает просто так. Вот этот ее последний перед сеансом взгляд в стеллаж – это как у молящегося «Господи, прости», как у суевера «Тьфу! Тьфу! Тьфу!», как у Гагарина «Поехали!». Жизнь Элизабет – четкий, организованный механизм. Ничего лишнего и все по делу.

– Садитесь, где вам удобно, – говорит она, красиво поводя рукой. Откуда пациенту знать, что три предлагаемых места – на диване, венском стуле и в кресле – уже тест, уже входная дверь в беседу, равно как и на секунду вытянутая для жеста рука с красивыми браслетами, дорогими кольцами и хорошо прилаженными накладными ногтями. Знак разницы. Знак этажа.

Женщина в длинной, не новой – видны иголочные прихваты по шву – юбке-годе моды восьмидесятых садится на краешек венского стула. Знала бы она, как насмешливо кричит ей в мыслях Элизабет: «Да сядь полной жопой, идиотка!» Но разве подумаешь такое о известном психотерапевте? Хотя теперь даже монашки могут залупить такой мат, что мало не покажется. Но, опять же, мат – почти изыск, это не расхожее, с земли поднятое – «жопа». Элизабет улыбается красивым ртом, губы очерчены карандашом чуть темнее цвета помады. Отсюда эта соблазнительная тайность глубины рта, будто в нем много чего есть, кроме заурядных зубов и языка, как у всех. Манки! Манки! Хотя подумать – на хрена ей обольщать эту закомплексованную, сидящую на ребре сидения тетку? Какие тайны, кроме своих забубенных, серых, как войлок, неудач способна она поведать? Сколько их таких перевидала и переслушала Элизабет?

– Зовите меня просто Бет, – говорит она самым располагающим из своих голосов.

«Почему Бет? – думает Марина. – Разве Бет не от Бетси? Господи, да откуда я знаю. Какая мне разница? Пусть будет Бет. Хотя чем ей не имя – Елизавета? Царское имя, не каждому пойдет, но ей вполне… Ногти вон какие. Господи, соберусь я когда-нибудь к маникюрше? Теперь уже даже стыдно, все заросло в хлам».

– Вам сорок лет, вы разведены и у вас проблемы по службе?

– Нет, нет. Даже не близко, – тихо говорит Марина. – Во мне поселился червяк. Он лижет меня изнутри, и мне не хочется жить.

– Нарисуйте мне его, – Элизабет подвигает ей листок.

– Господи! – говорит Марина. – Червяк фигуральный. Это я его так назвала. Ну, нечто… Ласкающее до смерти… Не болит, не стреляет, не кусается, без рук, без ног… Но душит…

– Это постоянное состояние?

– Нет. Это ночь. Это когда я одна.

«Как элементарен этот женский вскрик. Ей нужен мужчина, а его нет и не будет у такой техи».

Она подходит к Марине и поднимает ее волосы вверх. Длинная шея с родинкой под ухом. Мочки ушей кругленькие, мягонькие, так бы и укусила.

«Но, но! – говорит себе Элизабет. – Брось эти штучки неслучившейся лесбиянки!»

– Марина, – говорит она. – Не буду морочить вам голову. Вам нужен любовник. Вы сохнете на корню, и вам нужен обильный полив. – Она смеется пришедшей мысли. – Вам нужен внешний червяк. Он убьет внутреннего. Извините за прямоту.

Маринины карие глаза делаются почему-то серыми как цинк.

– Вам не нравится моя прямота? Скажу честно, я сама от нее не в восторге. Но вы хороши с поднятыми волосами, у вас красивая шея, вы образованы… А вы конаете себя. Сами себя сживаете со свету.

Марина улыбается:

– Я и вправду забыла, что konac по-польски – умирать. Мне надо было вспомнить польский.

«А я и не знала, что это по-польски», – думает Элизабет, радуясь возвращенной рыжеватости глаз.

– Знаете, – говорит она, – скиньте это чертово годе. Придумайте себе прическу, чтоб прямо в глаз. Погордитесь шеей, пока еще есть время. Эта деликатная девушка сдается раньше всех.

– Да я знаю, – говорит Марина, – но я не попадаю в ногу с этими лихими женщинами. Они всегда раньше меня всюду занимают место.

– Встаньте раньше их. Наконец, попробуйте с волосами сами. Начните себя показывать. Понравьтесь себе. А потом вы себя и полюбите. Вы у себя одна. И вы себе не груз, который тащат на вялых ногах. Впереди большая жизнь, много дорог, а вы ковыляете, как на последний причал. Зачеркните в себе это польское слово, я его уже забыла.

– Konac, – тихо говорит Марина.

– К черту его!

Собственно, все как бы уже и сказано. Но Элизабет берет деньги за честную работу, поэтому она должна поговорить еще. Ведь, в сущности, прическа – это насколько правильно настолько и примитивно. Должно быть что-то еще.

– Расскажите о своем замужестве, – говорит она.

– Первое сентября, мой первый учительский день. А у директора случилось пятидесятилетие. Ее завалили цветами, как могилу. Я бы, может, сама не сообразила эту мысль, но старшеклассники тихонько дудели похоронный марш и давились от смеха. Ну, меня тоже прорвало. Я захохотала, видимо, не очень тихо, а эта вылезла из могилы цветов и увидела, что я смеюсь не от радости ее рождения, а от чего-то другого. Ну, в общем, характер моей жизни в этой школе был уже предопределен.

– Перешли бы в другую. Насколько я знаю, учителей у нас всегда не хватало.

– Ну и что с того? Я ушла бы, за мной следом пошла бы телега. Мол, я циник, для меня нет ничего святого, и прочая идеология. Это говорилось вслух.

– А почему? Было что-то еще, кроме вашего неуместного смеха в первый день?

– Если человека надо схарчить, многого не требуется.

– И все-таки…

– Я увела мужа у химички.

Марина прикрывает глаза. Как это можно рассказать? Это ведь не могила цветов.

…Никита появился в школе через неделю после начала занятий. Вместе с молодой женой они получили какую-то наградную поездку в Болгарию. Они были любимцами в школе, и им даже разрешили на неделю опоздать. Вернулись загорелые, веселые. Химичка-птичка, крохотная женщина-ребенок, как бы специально созданная для торжественных переносов на руках через все пороги жизни. И чтоб подол ее платья свисал до пола.

Марина именно на подол обратила внимание. Тогда уже давно никто не носил юбки-колокол, вместо мини взметалось макси, а тут такая архаика болтается вокруг крошечных, почти детских ног. Это сейчас гордятся тридцать девятым размером, а Ума Турман даже сорок вторым. Время молодости Марины было перешейком между тем и этим, а крохотные туфли химички были последним отголоском прошлого. И вот это надо представить. Стоит приехавшая из Болгарии химичка Люся в своем колоколе, эдакая мышка-норушка, а рядом новое лицо в школе Марина – в джинсовой юбке в обтяжку, блузке-марлевке, вышитой крестом, и босоножках на хорошей, удобной платформе тридцать восьмого размера.

Что-то тогда и произошло с Никитой. Именно с ним. Как будто ему по жизни недовесили, а когда он это обнаружил, было уже поздно. Товар был на руках.

Во всяком случае, момент выяснения именно товарного эквивалента, как говорят, имел место быть. Две рядом стоящие юные женщины где-то в тонких эмпиреях скрестили шпаги и ранили мужчину. Никита так потом рассказывал Марине: «Ну, я на тебя глянул и сразу кончил. Ей Богу! Ты вся стояла такая большая и горячая. Сдержаться сил не было».

– Вам не приходило в голову, – из толщи времени она слышит голос Элизабет, – что удача в любви выше места работы? Что вы выиграли тогда, а не проиграли?

– Да, да, – отвечает Марина. – Я очень себе это внушала. Но время было еще советское. Это сейчас никакой грех не грех, а тогда… За мной потянулось нехорошее. Будто я чуть ли не младенца съела. Люсю все обожали, в школе ее называли «Светик солнце». Дети на нее просто молились. Я выглядела жабой-людоедкой. Но нет! Я была молодой и сильной. Я бросила школу к чертовой матери, ушла редакторствовать в издательство. Деньги приблизительно те же. Пришлось уйти и Никите. Но его сразу перехватили в другой школе, мужчина-учитель никогда на дороге не валяется. Вам что, рассказывать все подряд?

– Вовсе нет, – Элизабет чувствует в голосе Марины раздражение. – Только то, что считаете нужным… Но мне надо ведь понять причину вашего сегодняшнего состояния. Из чего оно выросло?

– Из чего же, из чего же, из чего же… – криво улыбается Марина. – Из дня и ночи. Из хлеба и чая. Из слов и движений. Из да и нет. – Она усмехается. – Я думала, вы меня положите на диван, проникнете в меня вашими способами и вытащите из меня эту сволочь.