Выбрать главу

С виновниками этого непонятного торжества я пить отказался, сославшись на гастрит, а егерь просто отказался, ни на что не ссылаясь. Моментально заподозрив в нас отпетых «потенциалов», Пугашкин, как старший группы, свернул застолье и перешел к формальностям. Заполнив протокол, он долго и въедливо уточнял у Обрубкова характер и привычки слабоумного Никеши. Все это он квалифицировал как словесный портрет преступника.

— Значит, утверждаете, что убийца — добрейший малый?! — наседал Пугашкин, исполненный глубокого сарказма. — И кого он там не обидит?!

— Мухи. — Гаврила Степанович заскучал.

— Так и зафиксируем. — Но вместо того чтобы «фиксировать», следователь забарабанил пальцами по клеенке. — Или сначала обменяемся впечатлениями? Я лично вижу перед собой матерого садиста и уголовника!

— Давай обменяемся, — невозмутимо согласился Обрубков. — Теперь я буду видеть в нем уголовника, а ты — безобидного пацана, которого тебе, раззяве, подсунули.

Щека Пугашкина дернулась, будто от невидимой затрещины.

— Я фоторобот составил, — разрядил обстановку фотограф Василий, предъявляя нам рисунок, изображенный в блокноте.

Никогда бы я не подумал, что простым карандашом можно так усложнить поимку преступника. На листе бумаги был набросок то ли Франкенштейна, то ли Джека-Потрошителя. Словом, типа, способного без посторонней помощи вырезать весь поселок по домашнюю скотину включительно.

— Обратный ход, — порадовал Василий присутствующих своей методикой. — Ломброзо по внешности уточнял злодея, а я по картине злодеяния уточняю внешность.

Обрубков сходил в свою комнату и вынес черно-белый фотоснимок худенького белобрысого юноши с большой родинкой на переносице. Юноша обнимал за шею Хасана. Свирепый пес сидел смирно, высунув от удовольствия язык. Юноша был одет в простые широкие портки и майку, обнажавшую его худые ключицы.

— Никеша. — Егерь передал снимок Пугашкину. Тот крякнул и убрал фото в планшет.

— Поехали! — распорядился он, поднимая свою команду. — Вода в радиаторе померзнет. Еще к родственникам жертвы надо завернуть.

После отбытия следственной бригады мы с Гаврилой Степановичем принялись за чай. Обрубков был сосредоточен и долго отмалчивался, прихлебывая кипяток из блюдца.

— За этим вепрем, Сережа, я четверть века иду, — произнес он вдруг. — Не обычный это кабан, хочешь — верь, хочешь — нет. В нем свинца и дроби с пуд, не меньше. Нашего брата он люто ненавидит, но остерегается тех, кто с оружием.

— Да. — Я усмехнулся. — Меня уже Анастасия Андреевна известила. Рекомендацию дала непременно ружьем обзавестись.

— Настя? — Егерь глянул на меня проницательно. — Ты, как я замечаю, снисходительно говоришь о ней. Напрасно. Ты бы лучше…

Осекшись, он задымил папиросой.

— Что бы я лучше? — Я откинулся на спинку стула.

— В кино ее пригласил, — сказал Обрубков определенно не то, что собирался. — Деревенские наши кавалеры похабенью да подсолнухами ее радуют. Ну, и песни еще орать. Слышишь? Мальчонка погиб, а они — горланят!

Через приоткрытую форточку до нас докатились отдаленные вопли в гармоническом сопровождении. Жизнь в притихших Пустырях к полудню взяла свое. Кто-то, во всяком случае, боролся с траурными настроениями дерзко и разухабисто. «И в дуновении чумы…» — только я подумал это, а уж Гаврила Степанович решительно поднялся.

— Идем-ка! — Сунув в карман галифе невесть откуда извлеченную ракетницу, он сорвал с гвоздя тулуп и выскочил за дверь.

Облачившись в телогрейку, я бросился его догонять.

Удалая песня, бравшая начало где-то в верхних Пустырях, текла в нашу сторону, пока на краю оврага не выросли сами ее исполнители. Оба они были в танкистских шлемах, а Тимоха еще растягивал на груди гармонь. Издали гармонь смахивала на пишущую машинку, перелицованную в музыкальный инструмент.

— В этот день решили самураи перейти границу у реки! — грянул сводный хор, маршируя к мостику.

У реки, на границе между верхними и нижними Пустырями, их встретили мы с Гаврилой Степановичем. Я остался чуть сзади, готовый поддержать старика всеми средствами. Егерь взвел ракетницу и прицелился в малиновые мехи.

— Полковник! Отодвинься, полковник! Задавлю, как тэ-пятьдесят-четыре! — Вместе с портвейном Тимоха набрался мужества. — Стрелять, что ль, будешь?! А, Степаныч?!

— Обязательно, — подтвердил Обрубков его предположение. — Ты меня, Тимофей, знаешь. Я не смажу.

— Посадят, — предупредил старший из братьев, Семен, раскачиваясь, будто маятник в футляре перевернутых настенных часов.

— Война все спишет, — холодно возразил Обрубков.

Танкисты переглянулись и провели короткое оперативное совещание.

— Сегодня ж праздник, Степаныч! — пустился Тимофей на мирные переговоры. — Натаха блинов напекла! День же рождения Моцарта!

Семен вдруг бухнулся в сугроб на колени.

— Господь Вседержитель! — возопил он, раскинув руки. — Иже еси на небеси! Ниспошли ты нам, Господи!

— Охренел, брательник?! — Озадаченный Тимоха поднял брата за шкирку на ноги. — Пошли «Агдама» примем!

— Нет! — взревел Семен, вырываясь. — Не «Агдама», а бой мы примем! Я чистую рубаху надел!

— Да остынь ты, сержант! — взялся увещевать брата Тимофей, кураж которого выветривался вместе с алкоголем. — Глянь, какая дура у него! А мы только обрез прихватили!

Он бросил на снег свою гармонь и вытянул из-за пазухи обрез, дабы Семен уяснил всю безнадежность их положения.

— Стреляй! — Ребров-старший распахнул на груди полушубок. — Стреляй, подлюка, в механика-водителя третьего класса! Я Злату Прагу взял и тебя возьму! У меня белочехи в руинах дымились, и ты задымишься, выблядок! Ты моим лычкам давно завидуешь!

— Кого?! — Осерчав, Тимоха передернул затвор.

— Перестреляют же друг дружку, Гаврила Степанович! — обеспокоенный поворотом дела, я тронул егеря за плечо.

— Сдать оружие! — рявкнул Обрубков.

— Кого?! — Тимоха повернул к нему перекошенное от обиды лицо.

Хлопнул выстрел, и зеленая ракета, прочертив дымный след, взмыла над Пустырями.

— Атаку скомандовали! — заволновался Ребров-старший, наблюдая за ракетой.

— Красная к атаке! — яростно возразил Ребров-младший, тут же забыв нанесенное оскорбление. — К атаке — красная, а зеленая — отбой!

— Зеленая?! — Семен врезал брату по челюсти.

Между Ребровыми вспыхнула жаркая рукопашная схватка, победитель в которой так и не выявился. Танкисты укатились на лед ручья.

— Замерз? — спросил меня участливо Обрубков. — Покури. Теплее станет.

Я и впрямь основательно продрог. Нос и щеки мои онемели, а самым великим желанием было вернуться к самовару.

Ледовое побоище вдруг закончилось.

— Мать моя баба! — заорал Тимофей, карабкаясь по откосу. — Что ж ты молчишь, Семен?! Я ж пузырь оставил на радио! Скоро Наталья из соседей вернется! Ходу, братуха!

Не дожидаясь брата, он рванул по дороге на верхние Пустыри. Семен, подобрав обрез и оба слетевших в драке шлема, на кривых ногах пустился его догонять.

— Полковник! — Тимоха замер на возвышенности. — Разреши обратиться, полковник! Я инструмент у тебя оставил!

Через минуту пара танкистов пропала из виду.

— Явное дурачье. — Егерь вздохнул. — Подбери, Сергей, музыку.

За гармонью Тимохи, подбитой никелированным уголком и перламутровыми пластинами, я обернулся мигом.

— Весело живете! — топая за Обрубковым, высказал я свои впечатления от увиденного.

Гаврила Степанович их не разделил.

Усадьба

Желание записаться в библиотеку преследовало меня с самого утра. Улучив момент, я обратился с ходатайством по начальству. Гаврила Степанович проявил деликатность и закрепил ее рукопожатием. Так наши взаимно негативные впечатления окончательно перепечатались в позитивные. Он простил мне тридцать пачек «Беломора», я ему — холодный прием.

— Книга — источник знаний, — глубокомысленно изрек егерь, выслушав мою просьбу. — Тяга к ним превратила обезьяну в человека. Надеюсь, и с тобой произойдет нечто подобное. Передай Насте, что вечером загляну.

Сам Обрубков отправился на ближнюю вышку для раздачи диким свинтусам причитающегося им довольствия. Зимний рацион кабанов состоял из ячменя или пшеницы, засыпавшихся в закрома под вышками, нарочно сооруженными для безопасности отстрела. Оттуда зерно совковой лопатой пересыпалось в ведро и далее перекочевывало из него в иссеченные клыками, потемневшие от крови и времени дубовые ясли. Ведомое главой семейства, стадо приходило сюда на рассвете. Здесь ждала их жизнь по будням и смерть по выходным. И когда приходил их час, они умирали, словно античные гладиаторы по воле кесаря или наместника, изъявляемой движением пальца. Только тот палец был большой, а этот — указательный. И тот иногда двигался вверх, милуя побежденных, а этот — всегда на себя, убивая так же не из чувства голода, но забавы ради. Кабаны жаждали хлеба, а областное начальство — зрелищ. И тогда ячмень или пшеница, порой забрызганные кровью, напоминали кабанам, что бесплатных пирожных на свете не существует.