Большинство произведений этих писателей еще не было переведено на русский язык. Тютчев и Погодин читали их в подлинниках. Тютчев читал в подлинниках также древнеримских и древнегреческих классиков, изучив греческий и итальянский языки. К итальянскому его. вернее всего, приобщил Ранч.
Кстати, о судьбе Ранча примерно в то же время, описываемое нами, говорит такая записка Тютчева ж Погодину: «Говорил я, любезнейший Михаила Петрович, о Горации с Ранчем. № согласен уступить Вам свою часть. И когда Вам будет время, зайдите к нему. Живет он, как Вы, я думаю, знаете, в доме Муравьева на Дмитровке—» Семен Егорович, после одичании Московского университета, был приглашен домашним учителем к сыну Н. Н. Муравьева Андрею, юноше, треми годами младше Тютчева. «—Чтобы более развить во мм вкус к словесности,— вспоминал о своем учителе много лет спустя А. Н. Муравьев,— он составив в Москве небольшое литературное общество, которое собиралось у него но вечерам для чтении лучших русских авторов и для практического разбора собственных наших сочинении, а это чрезвычайно подстрекало наше взаимное соревнование».
Среди юношей, занимавшихся в пружке у Ранча, назывались в первую очередь Тютчев, Погодин, воспитанник Благородного пансиона при Московском университете князь Владимир Одоевский, учившийся в училище колонновожатых Николай Путята, будущий профессор Московского университета Степан Шевырев, Д. П. Ознобишин, племянник поэта И. И. Дмитриева Михаил Дмитриев и другие. Правила хорошего тона предписывали наносить визиты друг другу, поэтому вышеназванные приятели Тютчева по кружку, по-видимому, не раз испытали на себе гостеприимство маменьки Екатерины Львовны в Армянском переулке.
Дружба, возникшая в студенческие годы, принесет в дальнейшем много пользы поэту. Его друзья, после отъезда Тютчева за границу, будут регулярно печатать его произведения на страницах изданий, уже затеянных ими самими. Это, в частности, сделает Ранч в альманахе «Урания», Ознобишин в «Северной лире», опять Ранч в «Галатее» и т. д.
В самом начале двадцатых годов до Москвы доходили частые слухи о тревожном политическом положении в стране, брожении в гвардейских полках, возмущении в Семеновском полку. Среди московского студенчества широко обсуждались ходившие по рукам списки пушкинской «Деревни» и «Вольности». Тютчеву особенно запали в душу строки оды «Вольность», которые поэт, уже определявший свое призвание и свое место в жизни, не раз повторял про себя.
1 ноября 1820 года Погодин записывает в своем дневнике. «Говорил с Тютчевым о молодом Пушкине, об оде его «Вольность», о свободном, благородном духе мыслей, появляющемся у нас с некоторого времени...» Он еще не знает, что у приятеля уже готов ответ на эту оду. В начале ноября Федор, сделав последние поправки, решает набело переписать написанное второпях. Название родилось само собой! «К оде Пушкина на Вольность».
Огнем свободы пламенея
И заглушая звук цепей,
Проснулся в лире дух Алцея —
И рабства пыль слетела с ней.
От лиры искры побежали
И вседробящею струей,
Как пламень божий, ниспадали
На чела бледные царей.
Счастлив, кто гласом твердым, смелым,
Забыв их сан, забыв их трон,
Вещать тиранам закоснелым
Святые истины рожден!
И ты великим сим уделом,
О муз питомец, награжден!
Воспой и силой сладкогласия
Разнежь, растрогай, преврати
Друзей холодных самовластья
В друзей добра и красоты!
Но граждан не смущай покою
И блеска не мрачи венца,
Певец! Под царскою парчою
Своей волшебною струною
Смягчай, а не тревожь сердца!
Этот стихотворный ответ на долгие годы потом, в основном уже в наше время, даст отдельным биографам поэта повод (в частности, первоначально и автору этих строк!) обвинить семнадцатилетнего (!) юношу в «твердой приверженности к устоям русского монархического строя». На самом деле все обстояло, конечно, не так. Такие «осторожные» мысли рождались не только у Федора Тютчева.