Выбрать главу

Таким образом, совесть предстает как интуитивная по своей сущности функция: чтобы антиципировать то, что должно быть осуществлено, совесть сначала должна его интуитивно постичь, и в этом смысле совесть, эрос действительно иррациональны и могут быть рационализированы лишь задним числом. Но разве нам не известно нечто подобное, разве не является эрос столь же иррациональным, столь же интуитивным? Интуитивна по своей сущности и любовь, ведь и она тоже усматривает то, чего еще нет. В отличие от совести, однако, любви открывается не то, что должно быть, а то еще не существующее, что может быть. Любовь видит и раскрывает возможную ценностную перспективу в любимом. Она тоже своим духовным взором предвосхищает нечто: те еще не реализованные личностные возможности, которые кроются в любимом человеке.

Но совесть и любовь равны друг другу не только в том, что и та, и другая имеют дело не с действительностью, а лишь с возможностью; не только в той заранее очевидной особенности, что и та, и другая могут действовать лишь интуитивно. Можно привести еще вторую причину их неизбежно, поскольку это связано с их сущностью, интуитивного, иррационального и поэтому никогда полностью не рационализируемого функционирования и действия. Как совесть, так и любовь имеют дело с абсолютно индивидуальным бытием.

Ведь задача совести — открыть человеку «то, что надо». Однако это «то, что надо» всегда только одно. Таким образом, речь идет о чем-то абсолютно индивидуальном, об индивидуальном долженствовании, которое не охватывается ни одним общим «моральным законом» (типа кантовского императива), но предписывается «индивидуальным законом» (Георг Зиммель). Оно не познаваемо рационально, а лишь постижимо интуитивно. И интуитивное достижение этого результата обеспечивается совестью.

Только совесть может как бы согласовать «вечный», всеобщий моральный закон с конкретной ситуацией конкретного человека. Жизнь по совести — это всегда абсолютно индивидуально личная жизнь в соответствии с абсолютно конкретной ситуацией, со всем тем, что может определять наше уникальное и неповторимое бытие. Совесть всегда учитывает конкретность моего личного бытия.

Мы хотим теперь показать, что и в этом отношении, в аспекте индивидуальной сущностной направленности совести, любовь в определенном смысле подобна ей; не только этос, но и эрос нацелен на целиком и полностью индивидуальную возможность. Подобно тому, как совесть открывает «то, что надо», так и любовь открывает единственное, что возможно: уникальные возможности любимого человека. Любовь, и только любовь, в состоянии увидеть человека во всей неповторимости, как абсолютную индивидуальность, которой он является. Но не только лишь этическое и эротическое, не только совесть и любовь коренятся в эмоциональном, а не рациональном, в интуитивных глубинах духовного бессознательного. В нем нашло в определенном смысле пристанище и третье — «патическое», поскольку в духовном бессознательном наряду с этическим бессознательным, с нравственной совестью, существует еще, так сказать, эстетическое бессознательное — художественная совесть. Как в художественном творчестве, так и в воспроизведении художник руководствуется своей бессознательной духовностью именно в этом смысле. Иррациональной по своей сути и поэтому полностью нерационализируемой интуиции у художника соответствует вдохновение, которое также коренится в сфере бессознательной духовности. Художник творит по вдохновению, и поэтому источники его творчества находятся и остаются во тьме, которую сознание не в состоянии осветить полностью. То и дело оказывается, что чрезмерное осознание даже по меньшей мере мешает этому творчеству «из подсознания». Нередко усиленное самонаблюдение, стремление к сознательному «деланию» того, что должно протекать само собой в глубинах подсознания, становится тормозом творчества художника. Любая рефлексия, не являющаяся необходимой, может здесь лишь повредить.

Выше мы пояснили, что там, где мы говорим о бессознательной или подсознательной духовности, мы под ней не понимаем ничего, кроме «неотрефлектированной» духовности. Но все же мы подразумеваем нечто большее: мы подразумеваем также «нерефлектируемая» (ведь человеческая духовность не просто неосознанна, а неизбежно бессознательна).

Действительно, дух оказывается нерефлектирующим сам себя, так как его ослепляет любое самонаблюдение, пытающееся схватить его в его зарождении, в его источнике. В моей книге «Подсознательный бог» я привел следующее сравнение: у самого основания сетчатки, в месте входа в глазное яблоко зрительного нерва, находится так называемое слепое пятно этой сетчатки. Однако напрашивается и другое сравнение: такое пятно, слепое к любой попытке увидеть себя, можно создать, если попытаться заглянуть себе в глаза, направив в них свет с помощью зеркала, — в тот же момент вы ослепнете. Кстати, сетчатка генетически является частью мозга, а мозг — орган ощущения боли — сам не обладает ни малейшей чувствительностью к боли. Еще одной аналогией служит личность — центр духовных актов, по Максу Шелеру, и соответственно центр всего сознания, который сам не может быть, однако, осознан.

С помощью телескопа можно наблюдать все планеты Солнечной системы с единственным исключением: нельзя наблюдать планету Земля. Аналогичным образом обстоит дело с любым человеческим познанием: любое познание, поскольку оно осуществляется человеком, привязано к точке опоры. Но там, где находится эта точка опоры, не может находиться предмет, поэтому субъект никогда не может окончательно стать своим собственным объектом.

Полная саморефлексия, однако, не только невозможна, но и не требуется, ведь в задачу духа не входит наблюдать и отражать самого себя. Сущность человека включает в себя его направленность вовне, на что-то или на кого-то, на дело или на человека, на идею или на личность! И лишь, поскольку мы интенциональны, постольку мы и экзистенциальны; лишь в той мере, в какой человек духовно соприсутствует чему-то или кому-то, духовной или иной сущности, лишь в меру такого соприсутствия человек соприсутствует себе. Человек не для того здесь, чтобы наблюдать и отражать самого себя; он здесь для того, чтобы предоставлять себя, поступаться собой, чтобы, познавая и любя, отдавать себя.

Личность раскрывается в своей биографии, она открывает себя, свое «так-бытие», свою уникальную сущность только биографическому объяснению, не поддаваясь прямому анализу. В конечном счете, биография — это не что иное, как объяснение личности во времени. В этом смысле само собой разумеется, что любым биографическим данным и даже любой детали из истории жизни присуща биографическая ценность и благодаря этому одновременно и личная экспрессивная ценность (однако лишь до определенной степени и лишь в определенных границах). Ограниченность эта соответствует обусловленности человека, который обладает лишь факультативной безусловностью, фактически же он обусловлен. Хотя он является духовным по своей сущности существом, он остается при этом конечным существом. Из этого вытекает, в частности, и то, что духовная личность не может осуществлять себя, минуя обусловленность психофизической организации. Через психофизические слои личность не может ни постоянно проявляться, ни постоянно реализовываться. Во всяком случае, не может быть и речи о том, что психофизическая организация и соответственно все болезненные явления в ней репрезентируют духовную личность, которая стоит за ними и как-то ими управляет; ведь это невозможно ни при каких условиях и ни при каких обстоятельствах. Так как духовная личность тем самым не при всяких условиях может реализовать себя в действии через психофизическую организацию, по тем же причинам она не при всяких условиях позволяет себя увидеть через эту организацию; именно потому, что эта среда инертна, она одновременно непрозрачна. Если человеческий организм — и не в последнюю очередь при заболеваниях — представляет собой зеркало, в котором отражается личность, то это зеркало не лишено пятен. Другими словами: не все пятна на нем следует относить за счет личности, которая в нем отражается. Тело человека отнюдь не является точным зеркальным отражением его духа. Это было бы верно лишь для «просветленного» тела; лишь «просветленное» тело репрезентирует духовную личность, тело же «падшего» человека представляет собой разбитое и поэтому искажающее зеркало. Никоим образом телесное нездоровье нельзя приписывать нездоровому духу, то есть выводить из душевного нездоровья. Не каждая болезнь имеет ноогенное происхождение; тот, кто утверждает иное, является спиритуалистом или — соответственно в том, что касается телесных недугов, — ноосоматиком. Человек не может осуществить все, что он хочет как духовная личность, посредством себя как психофизического организма. Пока мы будем это осознавать, мы — перед лицом этой Impotentia oboedientialis — сумеем уберечься от того, чтобы инкриминировать любую болезнь тела несостоятельности духа. Конечно, любая болезнь имеет свой «смысл», однако настоящий смысл болезни заключен не в факте заболевания, а в особенностях страдания. Таким образом, болезнь должна приобретать смысл, и это происходит лишь тогда, когда страдающий человек, Homo patiens, в подлинном и бесстрашном страдании несущий свою участь, осуществляет этим смысл неотделимого от его судьбы страдания (в столкновении его самого как духовной личности и болезни как поражения психофизического организма). В этом столкновении с участью больного, в своем отношении к этой участи пораженный болезнью человек осуществляет некоторый — нет, глубочайший! — смысл и реализует некоторую — нет, высшую! — ценность. Болезнь имеет смысл как сама по себе, так и смысл для меня, однако смысл, который она имеет сама по себе, — это сверхсмысл, который выходит за пределы возможностей человеческого постижения смысла. Тем самым он находится по ту сторону границы узаконенной психотерапевтической проблематики. Пересечение этой границы чревато затруднительным положением, в которое попадает здесь врач, например как человек, который на вопрос своего ребенка, почему бог есть любовь, дал казуистический ответ: «Он избавил тебя от кори», но не смог ничего ответить на возражение ребенка: «Да, но ведь сначала он послал мне корь!»

Бессилие человеческого духа при психозе заключается в том и соответственно ограничивается тем, что этот дух, равно как и его отношение к психозу, не получает своего выражения, заключается ли это отношение в сопротивлении болезни или в примирении с ней. Эту невозможность проявления мы не должны, однако, смешивать с невозможностью самого отношения. Возможность последнего сохраняется, и то и дело претворяется в действительность, благодаря тому, что мы называем упрямством духа. Не кто иной, как нейропсихиатр является знатоком закономерностей психофизической обусловленности духовной личности, однако именно он становится также свидетелем ее упрямства.

Человеческий дух обусловлен — не менее, но и не более того. Тело ни на что не влияет, оно лишь обусловливает, но эта обусловленность человеческого духа не в последнюю очередь состоит в привязанности человеческого духа к его телу. Так называемые внеличностные механизмы (В. Е. фон Гебзаттель) локализованы не в сфере духовного, а в психофизическом (в зависимости человеческого духа от сохранности инструментальной и экспрессивной функции его психофизического организма). Эта двойная функция, на которой целиком зиждется способность духовной личности действовать и проявлять себя вовне, может быть нарушена; однако духовная личность вследствие этого еще долго не претерпевает разрушения. Если на основании неспособности духовной личности выразить себя и свое отношение к психозу сделать вывод о ее неспособности вообще противостоять психозу, то этот вывод будет ложным. Так или иначе, пусть это отношение весьма дискретно и скрыто от наших глаз, оно от этого не исчезает, просто человек несет и терпит свои страдания молча.

При этом, как и прежде, само собой разумеется, что хорошо функционирующий психофизический организм является условием развития человеческой духовности. Важно лишь не забыть, что психофизическое, как бы оно ни обусловливало такую духовность, не может на что-либо воздействовать, не может породить эту духовность, что биос не влияет на логос, так же как фюзис или сома на психе, а лишь обусловливает его [3, с. 39]. Кроме того, нельзя упустить из виду, что поражающему воздействию типа психотического заболевания подвергается всегда только лишь психофизический организм, ведь личность, будучи духовной, находится вне здоровья и болезни. Все же нарушение психофизической функции сказывается в том, что стоящая за психофизическим организмом и в определенном смысле над ним духовная личность не может получить внешнее проявление, выразить себя вовне. Психоз означает для личности именно это — не больше и не меньше.

Пока я не могу обнаружить в человеке духовную личность в связи с тем, что в условиях психоза она забаррикадирована и скрыта от моих глаз, я, естественно, не могу и терапевтически на нее воздействовать, и мое обращение должно потерпеть неудачу. Отсюда следует, что логотерапевтический подход годится при психозах лишь легкой и средней клинической тяжести [4].

Логотерапия при психозах (логотерапии психозов не существует) является, в сущности, терапией здоровых, а именно сохранением у больного установки здорового человека в противовес установке заболевшего; ведь здоровый не может заболеть, а больной не может быть вылечен с помощью психотерапии (не только логотерапии!), а доступен лишь соматотерапии.

Итак, оказывается, что судьба, именуемая психозом, уже сложилась, ведь личность всегда принимает в ней участие, личность всегда в этом замешана, она оказывает воздействие на развитие проявлений болезни. Ведь болезнь случается с человеком. Животное бы обязательно впало в болезненную аффективность и неизбежно действовало бы под влиянием болезненной импульсивности. Лишь человек может противостоять всему этому. И обратите внимание: он всегда этому противостоял, однако, не отдавая себе ни в малейшей степени сколько-нибудь сознательного отчета в том, что же происходит. Одним словом, столкновение человеческого в больном и болезненного в человеке протекает помимо рефлексии, в имплицитной форме. Это молчаливое столкновение.

Эту имплицитную патопластику не следует смешивать с расхожим утверждением, что бред представляет собой психическую реакцию на соматический процесс. Ведь у нас речь идет не о психических реакциях, а о духовных актах, а именно личностной установке по отношению к психозу.

Выявить в психозе личностное и дать ему проявиться — задача экзистенциального анализа. Этот анализ стремится сквозь клинический случай разглядеть человека, раздвинуть рамки картины болезни до картины человека. Ведь картина болезни — это лишь шарж, тень собственно человека, его простая проекция на уровень клинических проявлений, проекция из измерения человеческого бытия, которое расположено по ту сторону невроза и психоза, и в этом метаклиническом пространстве экзистенциальный анализ прослеживает феномены и симптомы невротических и психотических заболеваний. В этом пространстве он обнаруживает невредимую и неуязвимую человечность. Если бы обстояло иначе, то не стоило бы быть психиатром ни ради испорченного «психического механизма», ни ради разрушенного душевного «аппарата», ни ради сломанной машины, — лишь ради человеческого в больном, которое скрывается за всем этим, и ради духовного в человеке, которое возвышается над всем этим, стоит быть психиатром.

Экзистенциальный анализ распространяется на человека во всей его целостности, которая носит не только психофизически-организмический, но и духовно-личностный характер. И он был бы настоящей глубинной психологией, поскольку он опускается не только до бессознательных влечений, но и до духовного бессознательного. Или же мы можем, наоборот, рассматривать духовное в человеке как высшее измерение, в противоположность психофизическому уровню. И тогда мы согласимся, что экзистенциальный анализ есть нечто противоположное так называемой (называющей себя так) глубинной психологии. Глубинная психология забывает, что ее противоположностью является не поверхностная, а вершинная психология. Мы, впрочем, не настолько «высокомерны», пользуясь этим выражением. Оно применимо к любой психологии, которая в своем клиническом практическом приложении не забывает за соматическим и психическим в человеке также духовное в нем и стремится быть психотерапией духа и в этом смысле знает о существовании духовного измерения — высшего измерения человеческого бытия. Глубинная психология в чести, но «лишь вершина человека — это человек» (Парацельс).

Сегодняшний человек, однако, духовно пресыщен, и это духовное пресыщение составляет сущность современного нигилизма.

С духовным пресыщением борется коллективная психотерапия. Фрейд однажды сказал, что человечеству было известно, что оно обладает духом, а ему пришлось показать человечеству, что у него есть влечения. Однако сегодня, по-видимому, дело скорее опять в том, чтобы придать человеку мужество духовно жить, чтобы напомнить ему, что у него есть дух, что он духовное существо. И психотерапия, особенно принимая во внимание коллективные неврозы, должна сама об этом помнить!

2. Свобода

Наше знание о себе говорит нам: мы свободны. Это знание о себе, очевидность этого фундаментального факта нашей свободы, может, однако, быть затуманено. Его, например, может затемнить психология в своем естественнонаучном варианте: она не знает никакой свободы, ей нельзя о ней знать, как, скажем, физиологии непозволительно признавать или хотя бы замечать нечто вроде свободы воли. Психофизиология заканчивается по эту сторону свободы воли, теология начинается по ту ее сторону, там, где над свободой воли возвышается божественное провидение. Естествоиспытатель не может в качестве такового не быть детерминистом. Кто, однако, является «только лишь» естествоиспытателем? И естествоиспытатель, помимо всех своих научных установок, является человеком — целиком и полностью. Но и предмет, который он изучает с научных позиций — человек, — есть нечто большее, чем естествознание в состоянии в нем увидеть. Естествознание видит лишь психофизический организм, но не духовную личность. Поэтому оно не может заметить и ту духовную автономию человека, которая присуща ему, несмотря на психофизическую зависимость. Естественные науки, в том числе естественнонаучная психология, видят в этой «автономии, несмотря на зависимость» (Н. Гартман) лишь момент зависимости: вместо автономии духовного существования они видят автоматизмы душевного аппарата. Они видят лишь необходимость.

Но человек как таковой всегда находится по ту сторону необходимости — хоть и по эту сторону возможности. По сути, человек — это существо, трансцендирующее необходимость. Хотя он «есть» лишь в связи с необходимостью, однако эта связь является свободной.

Необходимость и свобода не принадлежат к одному и тому же уровню. На том уровне, на котором локализуется зависимость человека, невозможно обнаружить его автономию. Поэтому раз мы касаемся проблемы свободы воли, мы никоим образом не должны допускать контаминации уровней бытия. Там же, где нет контаминации уровней бытия, невозможен и компромисс точек зрения. Так, нельзя представить себе компромисс между детерминизмом и индетерминизмом. Необходимость и свобода локализованы не на одном уровне; свобода возвышается, надстроена над любой необходимостью. Таким образом, причинные цепи остаются всегда и везде замкнуты, и в то же время они разомкнуты в высшем измерении, открыты для высшей «причинности». Бытие, вопреки причинности в узком смысле слова, более того, по законам собственной причинности, — это всегда открытый сосуд, готовый к восприятию смысла. В обусловливающее бытие проникает воздействующий смысл.

Что касается свободы, то она представляет собой свободу по отношению к трем вещам, а именно:

1. По отношению к влечениям.

2. По отношению к наследственности.

3. По отношению к среде.

Первое. Человек обладает влечениями, однако влечения не владеют им. Влечения не исчерпывают его. Мы не отрицаем влечения как таковые, но я не могу подтверждать что-либо, если мне не дана предварительно свобода это отрицать.

Признание влечений не только не противоречит свободе, но даже имеет свободу их отрицания своей предпосылкой. В сущности, свобода — это как раз свобода по отношению к чему-либо: «свобода от» чего-то и «свобода для» чего-то (ведь и если мое поведение определяется не влечениями, а ценностями, я все равно свободен сказать «нет» и этическим требованиям: я именно позволяю им определять мое поведение).

Психологические факты свидетельствуют, что у человека никогда не проявляются «влечения как таковые». Влечения всегда принимаются или отвергаются, они всегда каким-то образом — так или иначе — оформлены. Вся сфера влечений у человека преобразуется под влиянием его духовной установки, так что эта подчиненность сферы влечений формирующим влияниям сферы духовного присуща ей, можно сказать, априорно. Влечения всегда направляются, пронизываются и пропитываются личностью, они всегда персонифицированы [1, с. 74]; [5], [6].

Ведь влечения человека, в противоположность влечениям животных, находятся во власти его духовности, они вросли в сферу духовного, так что не только тогда, когда влечения тормозятся, но и тогда, когда они растормаживаются, дух не бездействует, а вмешивается или же отстраняется.

Человек — это существо, которое всегда может сказать «нет» своим влечениям и которое не должно всегда говорить им «да» и «аминь». Когда он говорит им «да», это происходит всегда лишь путем идентификации с ними. Это и есть то, что выделяет его из мира животных. Если человек должен каждый раз идентифицироваться с влечениями (в той мере, в какой он желает их принять), животное идентично своим влечениям. У человека есть влечения — животное само есть влечения. То же, что «есть» человек, — это его свобода, поскольку она присуща ему изначально и неотделима от него, в то время как то, что у меня просто «есть», я вполне могу потерять.

У человека нет влечений вне свободы и нет свободы вне влечений. Напротив, как уже было выяснено, влечения всегда, прежде чем проявиться, как бы пересекают зону свободы; вместе с тем человеческой свободе нужны влечения, можно сказать, как основание, на котором она покоится, но и как основание, над которым она может подняться, от которого она может оттолкнуться. Все же влечения и свобода находятся в коррелятивном отношении друг к другу.

Это коррелятивное отношение существенно отлично, скажем, от отношения между психическим и физическим. В отличие от необходимого психофизического параллелизма здесь мы имеем дело с тем, что мы называем факультативным ноопсихическим антагонизмом.

Второе. Что касается наследственности, то серьезные исследования в этой области как раз показали, в какой степени человек обладает в конечном счете свободой и по отношению к своим задаткам. В частности, близнецовые исследования показали, насколько различная жизнь может быть построена на основе тождественных задатков. Я вспоминаю однояйцевых близнецов, описанных Ланге, один из которых был хитроумнейшим преступником, в то время как его брат-близнец — столь же хитроумным криминалистом. Врожденное свойство характера — «хитроумие» — было идентичным у обоих, однако само по себе оно нейтрально, то есть не являлось ни пороком, ни добродетелью. И мы видим, как был прав Гёте, сказавший однажды, что нет такой добродетели, из которой нельзя было бы сделать порок, и нет такого порока, из которого нельзя было бы сделать добродетель. У нас есть письмо одной женщины-психолога, живущей за границей, в котором она пишет, что по всем чертам характера, вплоть до мелких деталей, она полностью повторяет свою сестру-близнеца: они любят одну и ту же одежду, одних и тех же композиторов и одних и тех же мужчин. Между ними есть лишь одно различие: одна сестра вполне жизнеспособна, другая же склонна к неврозам.