Вот и не отследил с первого захода.
Где ты, приятель? Ага, чую. Второй этаж, квартира двадцать девять. Дверь, обитая коричневым дерматином. Дверь не заперта. Кто-то из живых страдает рассеянностью: под воздействием жильца или сам по себе, не знаю. Да и неважно это.
Вхожу.
Когда-то в квартире был сделан хороший ремонт. Давно, очень давно. С тех пор за жильем не слишком-то ухаживали. Обои местами отклеились, висят неопрятными полосами, похожими на липкие ленты, которыми ловят мух. В коридоре пахнет, как говаривала моя бабушка, цвелью. Линолеум на полу вспучился пузырями. Отсюда, где я стою, видны кухня, край холодильника, мойка с горой грязной посуды.
Ладно, это не мое дело.
Кабинет. Продавленный диван, обивка в пятнах. Письменный стол. Под хромую ножку подсунута жиденькая стопка книг. Монитор, стаканчик с неочиненными карандашами и древним циркулем. Стул с высокой спинкой. Книжный шкаф.
Никого.
Спальня. На кровати спит одетая женщина лет шестидесяти. Полная, белокожая, с большой грудью и покатыми плечами, она — полная противоположность Валеркиной маме. Никакого байкового халата — джинсы, блузка, вязаная кофта. Как я понимаю, никакого борща тоже.
Не тот случай.
Женщина похрапывает, стонет, вздрагивает во сне. Одеяло сбилось в ногах, простыня сползла к краю кровати, вот-вот упадет на пол. Хозяйка обхватила подушку обеими руками, словно вокруг разлив воды, она тонет, а подушка — единственный способ удержаться на плаву. Голову женщина вывернула набок самым неестественным образом. Смотреть — и то страшно: кажется, будто у спящей сломана шея. Шея у нее после пробуждения будет чертовски болеть, тут к гадалке не ходи.
Это тоже не мое дело. Пусть спит, как хочет.
Боль — удел живых.
— Русня. Сволочи. Всех убить, всех.
Ага, вот ты где.
Жилец забился в угол, сидит на полу. Вжался в крохотный промежуток между откосом стены, выкрашенным белилами, и батареей отопления, обхватил колени руками, блестит стеклами очков. Вряд ли он смог бы принять такую позу при жизни, разве что в далекой молодости. Типичный профессор: возраст за семьдесят, ближе к восьмидесяти. Когда-то, должно быть, худощавый, к концу жизни профессор безобразно растолстел. Былое телосложение выдают изящные кисти рук, тощие лодыжки и запястья. Торчит клок бороды, жидкая прядь волос тщательно зачесана поперек лысины.
— Русня, — говорит он мне. — Надо убить. Всех.
Я молчу.
Инфаркт, думаю я. Вероятно, второй. Сердце не выдержало.
— Европейцы, — похоже, он рад, что нашел собеседника. Я свой, он чует, что я свой, никаких сомнений. — Жирные европейцы. Предатели.
— Пойдем, — говорю я. — Чего тут сидеть? Пойдем, а?
Это я зря. Уговаривать, убеждать, выводить, выгонять — это дело членов нашей бригады. Они это умеют, я — нет. Я сыскарь, я умею вынюхивать, находить — вот как сейчас. Моя забота — уйти из квартиры, не переживая, что жилец сбежит. Никуда они не сбегают, их и взашей-то не вытолкаешь.
Я должен уйти и вызвать бригаду.
Почему я еще здесь?
— Пиндосы, — профессор блестит очками. — Провокаторы. Мерзавцы.
Наклоняется вперед:
— Наши тоже хороши. Сбежали. Жируют во львовских кофейнях.
И единым выдохом:
— Ненавижу!
Я уже находил двух-трех жильцов такого типа. Обычно они прятались в кабинетах, замыкались в привычной обстановке, не в силах покинуть книги, компьютер, диски с музыкой — все, чем жили, чем дышали, пока жили и дышали. Почему ты сидишь в спальне, профессор? Да еще и не в своей спальне — уверен, что вы с женой спали в разных комнатах. Неужели с началом войны жена стала значить для тебя больше, чем кабинет? Что это, поздняя любовь? Или жуткий, дикий, всепоглощающий страх одиночества? Боязнь лишиться единственного человека, который о тебе заботится, обихаживает, спасает? Ты небось ходил за женой гуськом по всей квартире…
Почему я об этом думаю? Почему не ухожу? Я знаю адрес, жилец никуда не денется, он и носу не высунет из своего закутка. Надо идти за спасбригадой, они умеют, у каждого свой метод…
— Русня. Жирные европейцы. Тупые пиндосы. Израильтяне, хитрые жиды. Устранились, смотрят. Грузины еще. Бежали робкие грузины… Все подонки, все.
— Пойдем, а? — спрашиваю я. — Чего тут сидеть?
Почему я лезу не в свое дело?!
— Соседи. Смеялись за моей спиной. Ничтожества.
С волос профессора сыплется перхоть. Я бы не обратил на это внимания, но перхоти, скажем прямо, многовато. Для лысой головы, застеленной одной-единственной прядью волос? Ей-богу, чересчур. Ну хорошо, на затылке тоже есть какие-то волосы. В смысле, были при жизни. И что?