Выбрать главу

Сколько раз мне потом нужен был отец, сколько раз!

— Пошли на ту сторону,— звал Колька. «Та сторона»— это другой берег затона. На той стороне лежали заливные луга, стояли дубовые перелески, там нас ждали озерки, оставшиеся от весеннего разлива, черемуха, птичьи гнезда. На той стороне к июлю зрела полевая пахучая клубника и бело колыхались ромашковые поляны. Ромашки были нам по пояс, а Леньке по грудь.

У Кольки была лодка. Он выносил весла, отпирал замок, который держал лодку у могучей коряги, и скоро мы шли по лугу, останавливаясь только затем, чтобы вытащить из пятки колючку или ромашку, застрявшую меж пальцев босой ноги. Обуви на лето нам не давали, да и сами мы считали это бог знает какой роскошью и барством — носить летом обувь.

Мы шли и говорили о фрицах, против которых встали наши отцы; о том, как Ленька в прошлый раз нашел гнездо кряквы с одиннадцатью яйцами — всем на обед хватило, о том, как и почему горел пароход «Некрасов»... «Некрасов» горел на подходе к нашему поселку, его спешно разгружали, бросали ящики в воду — и речной прибой долго выносил потом на берег размокшие пряники, объеденные рыбой, и папиросы. Ясно, что мы радовались этим пряникам.

На лугах рос дикий лук; пироги с диким луком были что надо. Лук мы продавали пучками на пристани проезжим по полтиннику. Многие из них видели лук впервые и покупали его из любопытства. В июле лук расцветал, вынося поверх трав фиолетово-розовый цветок, и становился жестким и непригодным для еды.

Второй прелестью лугов была клубника, мелкая, но сладкая и пахучая.

Третья радость — разжечь костер. Удивиться тому, что такое большое пламя происходит от одной спички. Так она и называлась — костер жечь. Всякий раз мы припасали для той стороны картошку, чтобы испечь ее в золе.

У костра мы сидели дотемна, пока кто-нибудь вдруг не находил у себя в кармане ключ от дома. Тогда мы дружно мчались к лодке, зная, как может попасть забываке от матери, которая ждет его на крыльце или у соседки. И первым несся, подвывая от страха, он, а ключ был уже в руке.

Если же все было в порядке... огонь поднимал над собой рой невесомого пепла, пепел плясал над костром и мягко садился на наши голые колени и руки. Колька ворошил угли обгоревшим сучком и рассказывал страшное, нагоняя на нас жуть. Спину наши леденели. Видя перед собой округлевшие глаза, он ожесточался и замирающим голосом пугал:

-И подходит ко мне какой-то человек, весь черный, и...

Темнота набегала на нас, сужая светлый скачущий круг костра, сгущалась за костром в чьи-то силуэты. И вдруг вечер раздирал дикий Колькин вопль. Он вскакивал и исчезал. За ним срывался Мишка. Мы с, Ленькой цепенели, но все-таки кидались за ними, поворачиваясь к враждебной темноте грудью, бежали за белеющими рубашками по уже мокрой от росы траве.

Наградой за страх была картошка в твердой обуглившейся скорлупе.

Дома нас ждали матери. Им было одиноко, и они долго злились на нас за то, что мы опаздываем, что нас нет. А потом, отругав и несколько раз в сердцах предложив навсегда покинуть дом—ухода куда хочешь! — оттаивали, чинили порванные штаны и рубашки, поили чаем с вареньем из лесной малины с сахарной свеклой, а ночью подходила к постели, чтобы подоткнуть одеяло. Повздыхав и поворочавшись, матери засыпали.

Когда я вставал, матери не было дома. В печи стоял чугунок с едой, в комнате было чисто, а на спинке стула висела выглаженная рубашка.

И еще был лес. Поселок окружали леса — сосновые и смешанные, редкие и глухие, с непременными «черными» болотами, волками... Лес был полон ягод — черники, малины, земляники, голубики,— грибов. Белесый, зеленоватый курчавый мох скрывал в своей пене коричневые шляпки белого гриба, ядреного, на крепкой ножке, похожей на бочонок.

Строй бронзовых сосен вдруг редеет, сквозь него сочится голубизна. Она выводит на солнечный луг, на котором, кажется, не бывал человек. Прямо из-под ног вспорхнет перепелка, густую траву прочешет рыжий заяц; пробежит, остановится столбиком, поглядит назад, поводя чуткими ушами, и сгинет в ложбине. Луг клонится к речушке без имени, весеннего разливного происхождения, с чистейшей водой и травянистым, причесанным течением дном...

Испуганно всплеснет крупная рыба, пустит круг по небыстрой воде... За речушкой шумит листвой дубняк. И нет вокруг никого — только птицы, и такой простор такая ширь открывается вдруг, такая бесконечность лугов и лесов, что поневоле бросаешь корзинку, несешься по траве, гикая, кувыркаясь, срывая на бегу крупные, в пол-ладони, ромашки.

А то голубизна выводит к хлебу. Такое же бесконечное поле — будто натянуто по-над землей желтое полотно, на котором резвится ветер,— и непроницаемой низкой стеной стоит вдалеке лес, кажущийся неведомым, сумрачным, чужим.

И еще были грозы. Грозы на Вятке бешеные. Они налетают неожиданно. На землю обрушивается вихрь, он мечется по лугу, прижимает и мнет травы... Туча сиза,— она пронизана молниями, она сыплет градом,— не найти места, куда можно спрятаться от грозы. Но... минута, пять — вихрь улетел. Поднялась мокрая трава, солнце заблестело в каждой капле, и вот уже подает несмелый голос, словно начиная перекличку, какая-то птаха... Гроза ушла.

А зимы были скрипучие, как крахмал, который мы добывали из тертой картошки. Из крахмала варили студенистый густой кисель (похож на осенний туман), он служил вторым блюдом —уж и не вспомню, чем его "заправляли...

Картофельные зимы военных лет... Картошка, говорили тогда,— второй хлеб.

Хлеб с картошкой, котлеты из картошки, оладьи из тертой картошки, пельмени с картошкой, пироги с картошкой, ватрушки с картофельным пюре, картошка в мундире, картошка жареная, печеная, картовница... Интересное, кстати сказать, блюдо... Картошка варится вместе с луком, разваривается до состояния каши, даже жиже, наливается в тарелку. Сверху накапывают конопляного масла, придающего остроту и запах кушанию. Так и вижу сейчас вкусные монетки конопляного масла на поверхности водянистой стынущей картовницы...

Если тыквенную кашу сдобрить сливочным маслом, получается совсем неплохая еда, и ради разнообразия почему бы иногда не отведать тыквенной каши?

Ради разнообразия.

Я иду с огорода и несу в мешке тыквы. Я крепкий парнишка и невелик труд с остановками принести домой три-четыре тыквы. Но почему подгибаются ноги, а мешок сползает со спины и режет плечо? Непонятно... Я сажусь возле дороги, опираюсь спиной на мешок и жду, когда слабость уйдет. А она не проходит. Встаю — и темнеет в глазах. Пробую поднять мешок, но он не дается. Я снова сажусь и закрываю глаза. Меня закружило, кудато уносит. Я чувствую тошноту, валюсь на бок, не в силах справиться с кружением.

Я засыпаю?

Я заболел.

С тех пор я не могу видеть тыкву.

Следующий мой выход на улицу уже зимой, на базар.

Зимний русский базар — это скрип. Мерный — от валенок, визгливый — от полозьев, похожий на треск — скрипят под тяжестью мужика затвердевшие на морозе сани; поскрипывает кожаная упряжь и позванивают колокольцы на дуге.

Посельчане, расхаживая, продают самовары, зеркала, часы; летнюю, еще довоенную одежду — странно видеть на морозе яркое, с бантом, платье; крестьяне, притоптывая, торгуют мороженым молоком, мучицей, редко — коровьим маслом, всегда — репой. Картошку, лук и морковь жители поселка выращивают сами.

Торгуются нещадно. Отойдя и махнув рукой, расплакавшись от обиды, обозвав хозяина муки кровопийцей, подходят снова. Каждый шаг — скрип, каждое слово — клуб пара.

Над всем живым клубится пар.

Иней покрывает все: выпавшую из-под платка прядь, брови, ресницы, усы, бороду, воротник тулупа и пуховый платок — и глаза выглядят незащищенно, как родник посреди снега.