Выбрать главу

лет, и, вероятно, я учился у нее в течение двух лет. Помню, как она рассказывала мне о приготовлениях в консерватории к похоронам Чайковского (1893 г.), но не помню, чтобы я чему-нибудь научился у нее в области музыки.

Моим первым учителем гармонии был Федор Акименко, ученик Балакирева и Римского — композитор, не лишенный самобытности и, как все считали, подававший надежды; помню, когда я приехал в Париж на постановку «Жар-птицы», французские композиторы удивили меня расспросами о сочинениях Акименко. Однако занимался я у него недолго, так как он не понимал меня.

Следующим моим преподавателем был Василий Калафати — грек, маленького роста, смуглый, с большими черными усами. Калафати тоже сочинял музыку, но более ярко был одарен как педагог. Я писал с ним стандартные упражнения по контрапункту, инвенции и фуге, делал гармонизацию хоралов; он был действительно незаурядным и весьма взыскательным рецензентом этих упражнений. Он был требователен в вопросах голосоведения и насмехался над «интересными новыми аккордами», которые особенно любят молодые композиторы. Этот молчаливый человек редко говорил больше, чем «да», «нет», «хорошо», «плохо». Когда его просили уточнить замечания, он отвечал: «Вы сами должны были бы слышать». Калафати научил меня прибегать к слуху как к первому и последнему критерию, за что я ему благодарен. Я занимался у него больше двух лет.

Большую часть своего свободного времени в период этих под-' готовительных занятий с Акименко и Калафати я проводил на репетициях опер и на оперных спектаклях. Отец достал мне пропуск, по которому я мог проходить в Мариинский театр почти на все репетиции, хотя каждый раз должен был являться к начальнику охраны для предъявления пропуска. К тому времени когда мне исполнилось шестнадцать лет, я стал проводить в театре не менее пяти или шести вечеров в неделю. Там часто можно было видеть Римского, но тогда я еще не вступал с ним в разговор. Я познакомился со многими ведущими певцами и оркестрантами, из последних я особенно подружился с двумя концертмейстерами — г-ном Виктором Вальтером и г-ном ВольфИзраэлем. Вольф-Израэль участвовал в заговоре по добыче мне папирос. (Я начал курить с 14 лет, но мои родители узнали об этом спустя два года.) Однажды Вольф-Израэль смело одолжил папироску у самого Римского-Корсакова и передал ее мне. со словами: «Вот композиторская папироса». Как бы то ни было, но я выкурил ее; я не храню засушенных сувениров в своих книгах. (III)

Р. К. He опишете ли вы уроки с мадемуазель Кашперовой?

И. С. Она была прекрасной пианисткой ц дубиной — не такое уж редкое сочетание. Я подразумеваю под этим непоколебимость ее эстетических воззрений и плохого вкуса, но пианизм ее был на высоте. Она пользовалась известностью в Санкт-Петербурге, и я считаю, что ее имя могло бы фигурировать если не на страницах Грова или Римана, то в каком-нибудь русском словаре того времени. Она без конца говорила о своем учителе Антоне Рубинштейне, и я слушал ее со вниманием, так как видел Рубинштейна в гробу. (Это было незабываемым зрелищем. Я отчасти был подготовлен к нему, так как в еще меньшем возрасте видел мертвым императора Александра III — желтую, восковую куклу в мундире; гроб с его прахом был выставлен для прощания в Петропавловском соборе. Рубинштейн был белый, с густой черной гривой волос, одетый парадно, словно для концерта, и руки его были сложены поверх креста; Чайковского в гробу я не видел; мои родители сочли тогда, что погода слишком плоха, чтобы я мог выйти из дому.) С мадемуазель Кашперовой я выучил сольминорный концерт Мендельсона и много сонат Клементи и Моцарта, сонаты и другие произведения Гайдна, Бетховена, Шуберта и Шумана. На Шопене лежал запрет, и она пыталась умерить мой интерес к Вагнеру. Тем не менее, я знал все сочинения Вагнера по фортепианным переложениям, а когда мне исполнилось шестнадцать или семнадцать лет, и у меня, наконец, появились деньги, чтобы купить их, — и по оркестровым партитурам. Мы играли с ней в четыре руки оперы Римского, и помню, какое большое удовольствие я получил от «Ночи перед рождеством», исполненной таким образом. Единственной идиосинкразией мадемуазель Кашперовой как педагога был полный запрет пользоваться педалями; я должен был держать звук пальцами, подобно органисту; возможно, это было предзнаменованием, поскольку я никогда не писал музыку, требовавшую усиленной педализации. Однако я многим обязан Кашперовой, причем тем, чему она не придавала значения. Ее ограниченность и ее правила во многом способствовали накоплению в моей душе горечи, пока (примерно в 25-летнем возрасте) я не восстал и не освободился от нее и от всяческих нелепостей в моих занятиях, учебных заведениях и семейном окружении. Что же касается моих детских лет, то это был период ожидания момента, когда все и вся, связанное с ними, я смог бы послать к черту. (II)