Начал он с того, что воздал дань глубочайшего уважения пророку, чья защита прав животных сыграла (с чем он соглашался) большую роль в смягчении народных нравов, а затем расширил сферу приложения его теории, провозгласив святость жизни вообще. Он настаивал, что времена изменились; урок, в котором страна нуждалась, давно и хорошо усвоен, тогда как в отношении растений стало известно много такого, о чем прежде и не подозревали, и что ежели нация по-прежнему намерена соблюдать строгую приверженность высочайшим моральным принципам, в коей до сей поры заключался секрет ее процветания, это диктует ей необходимость радикально изменить отношение к растениям.
И в самом деле, к тому времени стало известно многое, о чем прежде не подозревали, ибо народ, не имея за рубежами врагов и будучи сообразителен и пытлив в отношении тайн природы, добился необычайного прогресса во множестве отраслей искусства и науки. В главном музее мне показали микроскоп большой мощности, чье изготовление знатоки датировали как раз временем, когда жил философ, о котором я веду речь, а некоторые даже полагали, что этот инструмент служил ему в работе.
Этот философ был профессором ботаники в главном образовательном учреждении страны Едгин, и с помощью то ли сохранившегося микроскопа, то ли другого пришел к выводу, ныне повсеместно разделяемому и у нас, что все существа, как животные, так и растения, имели общего предка, и, следовательно, вторые должны считаться столь же живыми, как и первые. Он утверждал, что животные и растения суть дальняя родня, и так бы на них с самого начала и смотрели, если бы люди произвольно и необоснованно не провели разделительную линию между теми, кому они дали имя «животного царства», и теми, кого именуют «растительным царством».
Он провозгласил и продемонстрировал, к удовлетворению всех, кто был способен составить мнение о предмете, что не существует различий, определимых зрительно или иным методом, между семенем, исходной зародышевой клеткой, которая разовьется в дуб, виноградное дерево или розу, и тем, что (в соответствующей среде) станет мышью, слоном или человеком.
Он утверждал, что ход развития любого семени продиктован свойствами семян, от которых оно произошло и часть родовой идентичности которых изначально составляет. Если семя обнаруживает, что помещено в те же условия, в какие были помещаемы семена, чьим потомком по прямой линии оно является, оно будет делать то же, что делали его предки, и разовьется в организм того же вида, что и они. Если оно находит, что условия отличаются от привычных для его предков незначительно, то постарается соответственно изменить (успешно или безуспешно) ход развития; если же условия изменились сильно, оно погибнет, причем, вероятно, без попытки к ним приспособиться. И это свойственно в равной мере семенам как растений, так и животных.
Вследствие сказанного, он связывал развитие всех живых существ с интеллектом, ныне либо уже истощившимся и перешедшим в бессознательное состояние, либо неизрасходованным и самосознающим; и в поддержку своих взглядов в части растительной жизни указывал на то, как все растения приспосабливаются к условиям обитания. Признавая, что разум растений, на первый взгляд, значительно отличается от разума животных, он все-таки утверждал, что первый подобен второму ввиду того, что хотя растительный разум активно занимается вещами, первостепенно важными для благополучия организма, им обладающего, он не выказывает ни малейшей склонности к занятиям чем-либо еще. А именно это и есть главное доказательство разумности, какое только может предъявить живое существо.
«Растения не проявляют интереса к человеческим делам. Сколько ни старайся, роза не поймет, что пятью семь равно 35, и с дубом бесполезно разговаривать о колебаниях цен на государственные облигации. Из-за этого мы и считаем дуб и розу лишенными разума и, убедившись, что они ничего не понимают в наших делах, заключаем, что они ничего не понимают и в собственных. Но что может существо, рассуждающее таким образом, знать о разуме? У кого больше признаков интеллекта? У него или у розы с дубом?
И если мы называем растения тупицами за то, что они ничего не смыслят в наших делах, то насколько мы способны осмыслить их занятия? Есть ли у нас хотя бы слабое представление, как розовый куст преобразует землю, воздух, тепло и воду в распустившийся цветок? Откуда у бутона берется тот или иной цвет? Из земли, воздуха или еще откуда-то? Предположим, из земли — но как он получается именно таким? Как получаются лепестки, неописуемая ткань, нежностью оттенка превосходящая щеки ребенка? А аромат? Возьмите землю, воздух, воду — всё это грубые материалы, которые роза берет в работу; и разве выказывает она признаки отсутствия интеллекта, когда с мастерством алхимика превращает грязь в лепестки? Какой химик способен сотворить подобное? Почему ни один даже не пытается? Да потому, что всякий знает: никакой человеческий разум не справится с этой задачей. Мы заранее сдаемся. Такие дела — в исключительном ведении розы; вот пусть она ими и занимается — и пусть считается хоть дважды безмозглой, это неважно, ибо она ставит нас в тупик творимыми ею чудесами и тем чисто деловым безразличием к окружающему, какой свойствен ей в ходе их сотворения.