Выбрать главу

Он погрузился в эту кропотливую работу, взявшую много сил, но и доставившую много радости («Аполлон Григорьев – начало мыслей», – помечено в записной книжке). Превратился в усердного библиографа, текстолога и комментатора, просиживал целые дни в библиотеке Академии наук, долго писал вступительную статью: «Кажется, никогда не было так трудно и интересно вместе с тем».

Статья, написанная с блеском и полемическим запалом, превратилась в драматическую повесть о мучительно трудной жизни поэта, сгоревшего в огне своих бурных страстей. В ней есть богатый лирический подтекст: Григорьев понят как «наш современник», и за всем, что сказал о нем Блок, явственно сквозит его, Блока, личный духовный опыт.

«Жизнь, пока что, летит и летит, – пишет Блок Любови Дмитриевне в ноябре 1914-го. – Вокруг меня много любви, и даже тень какой-то „славы“».

Известность его, в самом деле, все росла. В годы войны он, бесспорно, занял место первого поэта страны. Именно в это время из самых распространенных газет (главным образом из «Русского слова», тираж которого превышал 650 тысяч) читающая Россия узнала такие важнейшие его вещи, как «Народ и поэт» (пролог «Возмездия»), «Петроградское небо мутилось дождем…», «Грешить бесстыдно, непробудно…», «Два века» (вступление в первую главу «Возмездия»), «О, я хочу безумно жить…», «Земное сердце стынет вновь…», «В огне и холоде тревог…», «Да. Так диктует вдохновенье…», «Коршун». То же «Русское слово» в рождественском номере 1915 года отвело целую полосу под «Соловьиный сад», – случай по тем временам небывалый. Книги Блока (новое трехтомное собрание стихов и «Театр») расходились мгновенно.

Иногда (нечасто и неохотно) появлялся он на эстраде – на литературных вечерах (в пользу раненых или беженцев), собиравших большую аудиторию то в Городской думе, то в Доме Армии и Флота, то в Тенишевском зале

Как заметил один из слушавших его, выступал он всегда «не в лад с другими», да и встречали его не как других. Его, действительно, любили. Ровным, глуховатым голосом, совсем просто читал он – чаще всего из «Куликова поля» («Река раскинулась »), «Осенний день», «Петроградское небо…», «Грешить бесстыдно..», «На железной дороге», «Песню Гаэтана». К аплодисментам был глух, уходил без поклонов, на вызовы не откликался.

Было в этой нараставшей славе немало наносного, вульгарного. Намазанные девочки на Невском, в кошачьих горжетках под горностай, приставали к прохожим: «Я – незнаукомка. Разрешите познаукомиться, я покажу вам очарованную даль.», «Мы – две незнакомки… Хотите, мы устроим вам электрический сон наяву?..» Вертинский, в балахоне Пьеро, с густо замелованным лицом, томно мяукал: «В голубой далекой спаленке твой ребенок опочил…» (С горечью говорил Блок В.И.Качалову: «Если бы все понимали меня так, как вы понимаете, не было бы песенок Вертинского на слова Блока».) В иллюзионах «Паризиана», «Пикадилли», «Сплендид-палас» показывали душераздирающую мелодраму «Не подходите к ней с вопросами…», в заглавии которой, без позволения и ведома Блока, было грубо опошлено одно из самых трагических его стихотворений, а также – сюжеты и мотивы еще некоторых других.

Однако все больше встречалось людей, которые прочитали у Блока другое, понимали действительное его значение, видели, что силой дарования и глубиной раздумий он превосходит всех современных поэтов и встал вровень с великими лириками прошлого. Для них он давно перестал быть «декадентом», а стал просто русским поэтом.

Вот как потом сказал об этом Николай Асеев, – сказал от лица своего поколения, пережившего 1905 год и все, что за ним последовало: «Поколение услышало давно неслышанный чистый человеческий голос, полный бурных страстей, великой любви, огневого гнева ко всему мертвому, внешнему, условному, пустому».

Люди этого поколения верили Блоку, узнавали в его стихах свою боль, свою тревогу, свою надежду, иные – ждали от него подвига.

«Петербург провалился… Есть там только один заложник. Человек – символ страшного мира, точка приложения всей муки его, единственная правда о нем, а может быть, и единственное, мукой купленное, оправдание его – Александр Блок». Так много лег спустя восстанавливала свое чувство «присутствия Блока» погибшая в фашистском застенке героическая мать Мария, в прошлом петербургская поэтесса Елизавета Юрьевна Кузьмина-Караваева, уже тогда погруженная в атмосферу религиозно-нравственных исканий.

В своих воспоминаниях, правдивых и точных, она передала ночной, длинный, доверительный разговор с Блоком у него на Пряжке (дело происходило ранней весной 1916 года):

«Кто вы, Александр Александрович? Если вы позовете, за вами пойдут многие. Но было бы страшной ошибкой думать, что вы вождь. Ничего, ничего у вас нет такого, что бывает у вождя. Почему же пойдут?.. Потому что сейчас в вас как-то – мы все, и вы – символ всей нашей жизни, даже всей России символ. Перед гибелью, перед смертью Россия сосредоточила на вас все свои самые страшные лучи, – и вы за нее, во имя ее, как бы образом ее – сгораете. Что мы можем? Что могу я, любя вас? Потушить – не можем, а если и могли бы, права не имеем: таково ваше высокое избрание – гореть. Ничем, ничем помочь вам нельзя».

Блок будто бы ответил: «Я все принимаю, потому что знаю давно. Только дайте срок…» (У Блока записано: «Разговор все о том же: о пути и о власти (и об „очереди“ и „сроке“)».)

Какой знаменательный для того времени разговор! Кузьмина-Караваева, конечно, не имела оснований говорить от лица России, – разве что от лица узкой интеллигентской элиты. Но и она по-своему ощутила надвинувшуюся катастрофу. Она звала Блока на путь христианского служения (это видно и из ее писем к нему). Такой путь для него был закрыт, и он решительно уклонился от разговоров на эту тему. Пусть так, суть дела не в верованиях Кузьминой-Караваевой, но в уверенности ее, что именно Блок стал совестью и голосом целого поколения

Поколение уже прочитало (в конце 1914 года):

Рожденные в года глухиеПути не помнят своего.Мы – дети страшных лет России —Забыть не в силах ничего, —

и восприняло это как сказанное за всех и за каждого. Пророческий пафос поэта, его страсть и тревога с необыкновенной силой действовали на наиболее чутких современников. Было в стихах Блока что-то такое влекущее и колдовское, а вместе с тем говорившее о самом важном, самом насущном, что заставляло тянуться к нему самых разных людей (не только религиозных искательниц или восторженных барышень, конечно).

В дом на Пряжке приходили за советом и поддержкой молодые поэты, чтобы выслушать слово правды, иногда горькой, но всегда прямой.

Девятого марта 1915 года робко, с черного хода, с деревенским сундучком за спиной, пришел сюда золотоголовый рязанский паренек – и ушел отсюда прямо в большую русскую поэзию.

Не случайно же Есенин пришел не к кому-нибудь, а именно к Блоку: «Я уже знал, что он хороший и добрый, когда прочитал стихи о Прекрасной Даме…»

Со слов Есенина мы знаем, что Блок предупреждал его об опасности хождения по литературным салонам (куда юного самородка всячески завлекали), советовал ему оставаться самим собой и углубленно работать. Есенин принял советы близко к сердцу. Он уговаривал одного из своих новоявленных друзей: «Ну, запрись ты хоть на время от баб. Ты сиди, сиди, как Блок сидит…»

Александр БлокСергею Есенину (22 апреля 1915 года): Трудно загадывать вперед, и мне даже думать о Вашем трудно, такие мы с Вами разные; только все-таки я думаю, что путь Вам, может быть, предстоит не короткий, и, чтобы с него не сбиться, надо не торопиться, не нервничать. За каждый шаг свой рано или поздно придется дать ответ, а шагать теперь трудно, в литературе, пожалуй, всего труднее. Я все это не для прописи Вам хочу сказать, а от души; сам знаю, как трудно ходить, чтобы ветер не унес и чтобы болото не затянуло».