Выбрать главу

Феликс Панкратов подкрутил рычажок, и музыка зазвучала отчетливей.

— Если бы ты, Анатолий, прославлял экскаваторы, целину или бригады коммунистического труда, они бы слушали, приостановив биение собственных сердец. Но твои стихи требуют культуры чувств.

— Или о гегемонии бы написал, — прибавил Саша Конский.

Это был добродушный парень с широченной спиной. На массивных литых плечах маленькая голова его, остриженная под бокс, казалась смешным шариком. Он часто выражал свои мысли невпопад.

— А что ты подразумеваешь под гегемонией? — придирчиво спросил Боря Берзер.

— Комсомол, конечно, — объяснил Феликс, поправляя очки, заслонявшие его желчное лицо.

Уголки губ у Толи чуть отвисли от снисходительной усмешки.

Саша Конский покрутил своей стриженой головкой и неожиданно высказался:

— Да, господа, нам нужен властитель дум, который бы всколыхнул душу до дна, вызвал бы порывы высокие, повел бы за собой!

— Порывы, Саша, высокие или там средние, — пошлость, — лениво отозвался Гриня Названов. Сквозь дымок сигареты он все время наблюдал за мной. — Храбрость, отвага — отрыжка лохматого столетия, дикости. Интеллектуально развитый человек никогда не пойдет, например, в штыковую атаку. Нет!

— Просто он интеллектуально развитый трус, — заметила я.

— Каждый человек в душе трус, — заявил Гриня убежденно. — И вы, смею вас уверить, не исключение. Только каждый прикрывает свою трусость красивыми фразами, даже поступками. И чем нарядней он накинет на нее одежду, тем храбрее выглядит в глазах окружающих. Даже герои, особенно на войне, совершают свои так называемые подвиги из трусости: боятся потерять жизнь.

— Да, с такими убеждениями легко можно превратиться в рабов или скотов, в предателей или садистов, — сказала я.

— Ого!.. — Невозмутимый Гриня швырнул сигарету мимо пепельницы и привстал. — Вы щедры на награды.

— Таких наград для трусов не жалко.

Сквозь напускное Гринино равнодушие пробилось какое-то чувство: не то обида, не то озлобленность.

Я вдруг поймала себя на мысли, что год назад мне и в голову не пришло бы возразить Грине. Наоборот, я восхищалась бы такой «самостоятельностью» суждений. Мне стало скучно здесь, точно я попала во вчерашний день, который я уже один раз прожила и заранее знала все, что будет дальше. Неразборчивые выкрики подвыпивших и от этого чрезмерно оживленных людей, умоляющий Толин шепот, заштампованные остроты и каламбуры, тосты на грузинский манер — все это было, все ушло в прошлое. Все это уже не трогало, а многое казалось просто пошлым, никчемным.

— Ребята! — Толя Туманов приподнял слабую руку с длинными и бледными пальцами. Сверкнул перстень. — Я прочитаю вам стихи. Не мои, к великому моему отчаянию, потому что они гениальны. Никогда еще в поэзии не было такого обнажения страсти, такого обнажения таинства двух…

— Не надо стихов, Толя, — сказал Гриня. — Поэзия — вещь хрупкая, нежная. Наше время не подходящая почва для ее пышного произрастания. Не цветы, а больше сорняки растут сейчас в изобилии. А люди сорняков не любят. Жизнью все больше управляет техника, наука.

Феликс Панкратов, перегибаясь через столик, взмахнул руками и взвизгнул:

— Нет, Гриня! Техникой меня не заманишь! Мой отец — инженер. Он восхищается новым цехом, новым станком, каким-нибудь приспособлением, как прекрасной поэмой. Меня это возмущает. Я не люблю ни цехов, ни станков, честно признаюсь. Не потому, что я белоручка или бездельник. Я просто не выношу однообразия. У меня, такого маленького очкарика, огромные запросы в жизни.

— Какие, если не секрет? — спросил Боря Берзер.

Феликс сбросил с носа очки, обнажив близорукие узенькие глаза на мальчишеском личике, и неожиданно рассмеялся.

— В том-то и вопрос, что я не знаю, чего мне больше всего хочется. Мчаться в автомобиле со скоростью сто пятьдесят километров в час или плыть на белом корабле. Куда, зачем? Честное слово, не знаю!

— Тебе пора жениться, — высказался Саша Конский, и все рассмеялись над таким нелепым выводом.

Феликс заслонил лицо очками, махнул на Конского рукой.

— Дурак!

Гриня поудобнее уселся в кресле и, не отрывая от меня взгляд, продолжал развивать свою мысль.

— Наука с каждым годом становится все более могущественным диктатором для человечества. Скоро она сотрет все границы, отбросит принципы, идеологии, объединит людей на чем-нибудь одном. А если люди станут сопротивляться, хвататься за свои принципы, за взгляды, за убеждения, она, я имею в виду науку, их уничтожит.

— В страхе перед наукой мы, по-твоему, должны отказаться от своих идей, целей и броситься в объятия капитализму? — спросил Боря Берзер. — Или покорно опуститься на колени перед твоей, именно твоей наукой, как перед чудовищем, и умолять: пощади! Дешевая твоя философия, твоя вера.