Выбрать главу

До этой минуты Монсье, по обычаю, ветреный, беззаботный, нерешительный и сверх всего испуганный могуществом кардинала, переносил с терпением, которое многие называли трусостью, – оскорбления этого министра. Даже после дня обманутых, принц этот, не смотря на неудачу королевы-матери, унизился до такой степени, что сказал кардиналу:

– Я ненавидел вас четыре года настолько, насколько можно ненавидеть человека, и делал все, что мог против вас, исключая покушения на вашу жизнь; но с этих пор буду любить вас так, как прежде ненавидел, и снова заявлял об этом.

Кто же мог бы поверить, чтобы менее, нежели через неделю, после того как Гастон выразился подобным образом, он вошел к Ришельё со сверкающими глазами, подпершись в бока и с видом уличного забияки. Но это было так на самом деле.

– Как! – воскликнул он, входя и не снимая шляпы: – неужели подобный вам человек мог забыться до такой степени, чтобы повергнуть все королевское семейство в отчаяние?

– Монсеньер, – перебил Ришельё…

– Молчать! – сказал Гастон повелительно: – это гнусно и вероломно, что, будучи всем обязаны моей матери, вы сделались самым ярым ее преследователем, очернили ее вашими бесчестными доносами в глазах, короля моего брата, и вышли до такой степени из границ уважения, что дерзнули арестовать ее.

– Но, принц, вы, забываете…

– Молчите, я не был бы столь териелив в обуздании ваших нахальств, если бы меня не удерживал от этого ваш духовный сан; но клянусь душой, он не защитит вас более от справедливого и строгого наказания.

Слова эти были произнесены с таким жаром, принц сопровождал их такими энергическими жестами и яростными взглядами, что кардинал не смотря на свое звание генералиссимуса армий и флотов чувствовал, как дрожали у него колени под красной симаррой и не осмелился возразить ни слова. В этот момент произошло совершенное затмение повелителя Франции, и положение его по истине сделалось достойным сострадания. Будучи принужден неизменными законами этикета, провожать принца который, удаляясь, продолжал свои упреки, его эминенция на угрозы отвечал улыбкой, на оскорбительное название поклоном, стараясь сохранить лицо, сохранить выдержку, и употребляя для этого все, что сценическое искусство представляет самого трудного в пантомиме.

Кардинал-герцог свободно вздохнул, когда Монсье сел в карету, но в особенности когда свита его села на лошадей: ибо во время монолога принца, окружавшие его люди со свирепыми взорами, дюжие усачи, казалось, ожидали только знака, чтобы широко исполнить обещания господина, а это не мало прибавляло кардиналу смущения. Но Ришельё не замедлил успокоиться: настолько он казался умаленным, провожая Гастона, насколько казался выше своего роста, когда проходил обратно. А когда Людовик XIII, прискакав во весь дух к своему министру, объявил, с пеной у рта, что будет его помощником и явно защитит его от всех без исключения, даже от родного брата – кардинал сделался исполином.

Смелый поступок Монсье, внушенный отважными людьми, мог бы оказать спасительное действие, но не останавливаясь на нескольких пустых угрозах. Раз, что запущены ножницы в материю, надобно было ее отрезать до конца, т. е. заколоть кардинала, или, по крайней мере, арестовать его и отправить под сильным караулом в замок Амбуаз. Это смелое действие поставило бы короля в обязанность вести междоусобную войну за слугу, и сам пострадавший поколебался бы посоветовать ее в то время, когда его тирания породила множество сторонников у королевы-матери и наследника престола. Ришельё, рискуя пасть в открытой борьбе, не имел бы другого выхода, как отказаться от всякого захвата власти.

Но гнев Гастона потух как огонь соломинки, и за ним настал панический страх. Ему почудилось, что за ним гналась вся французская кавалерия, и он убежал в Лотарингское герцогство, где уже этот принц скрывался в предыдущем году.

Заключение королевы-матери было очень мягко, если можно так выразиться. Стража отличалась слабым наблюдением, а начальник их, маршал д’Эстре, менее заботился о своей обязанности, нежели о черных глазах одной фрейлины, в которую был влюблен до безумия. Он делал почти все, чего желала Мария: прогуливалась ли она в парке, направляла ли шаги к берегам океана, никогда не встречала солдат, которые постоянно держались на большом расстоянии, и она возвращалась в замок, когда ей было угодно. Но Мария Медичи слышала слово: тюрьма! Оно приводило ее в негодование, а воображение ее дополняло все, чего не доставало в действительности. Поэтому она считала себя узницей в полном смысле. В этом положении, припоминая часто свое бегство из Блуа, она думала повторить этот романический эпизод своей жизни. Вскоре один вельможа по имени Безансон, заставил ее скоро решиться на эту меру, напугав мнимым переводом ее в Мулен.