Но инфанта повернулась к девушке, которая прибыла к ее двору позже остальных. К тому же Анна де ла Серна в свои двадцать пять лет была и самой старшей. Она носила траур по брату, павшему три года назад под знаменами короля, и ее траурное одеяние, сшитое из великолепных тканей, было роскошным.
— Я посоветовалась с вашим отцом, — сказала инфанта. — Он предоставляет вам выбор между этим браком и монастырем.
Все ожидали, что она выберет монастырь. Но она удивила подруг, произнеся тихим голосом:
— У меня нет особого желания вступать в брак, ваше высочество, но я и не чувствую призвания посвятить себя Богу.
Доложили о прибытии Виркена. Инфанта встала и направилась в соседнюю комнату. Анна последовала за ней. Эгмонт де Виркен, всегда предпочитавший пышнотелых фламандок, тем не менее был очарован этой девушкой, которая в своем черном наряде казалась еще стройнее и белее. Она волновала и звала в бой, словно знамя.
Кроме того, ему нашептали, что девушка унаследует от отца, маркиза де ла Серна, обширные поместья в Италии. В мыслях он уже завладел этими далекими сказочными богатствами и потому написал матери, прося ее обновить мебель в родовом замке Байикур.
Маркиз де ла Серна, с недавних пор вошедший в число ближайших советников инфанты, случайно встретился у нее с дочерью через несколько дней после ее помолвки. Он явно был во власти очередного приступа покаяния, замутившего его разум. Он сказал:
— Я вас простил.
И она поняла, что он все еще не простил ее.
Венчание состоялось седьмого августа тысяча шестисотого года, в Брюсселе, в церкви Богоматери Саблонской, в присутствии инфанты. Во время дароприношения Анна лишилась чувств; это объясняли жарой, духотой и давкой в церкви, а также неудобством, которое причинял новобрачной узкий корсаж из серебряной парчи. Дон Альваро, стоявший у хоров, во все время церемонии сохранял невозмутимое спокойствие, которое вызывало восхищение даже у его врагов: только что были схвачены два гугенота, подосланные его убить, и его телохранители оборачивались при малейшем шорохе.
Дон Альваро тоже смотрел назад: весь этот день его мысли беспрестанно обращались к прошлому. Этот человек, никогда не испытывавший настоящей привязанности ни к одному живому существу, стал гораздо чаще думать о сыне с тех пор, как Мигель занял место в сонме окружавших его призраков. Рассудок его слабел, иногда он впадал в странные приступы забытья, подводившие его к границе раскаленной пустыни, лишенной цвета и очертаний, где из всех наших дел нам остаются лишь угрызения совести. Он старался не размышлять о проступке Мигеля, быть может, потому, что не находил в себе сил порицать сына; однако, думая о страсти, которая смогла одолеть все, даже боязнь греха, чувствовал нечто похожее на зависть. Любовь спасла Мигеля от мук одиночества, какие испытывал человек, заключивший себя в мир, откуда изгнано все, кроме Бога. И еще он завидовал сыну из-за того, что Мигель уже осужден Всевышним, тогда как ему самому это только предстоит. Замужество Анны обрывало последнюю нить, связывавшую дона Альваро с его родней на этом свете. Обманчивые утехи честолюбия уже не манили его, потребности плоти с годами угасли, и эта нерадостная победа заставила его задуматься о душе. В усталости и тревоге маркиз ждал минуты, когда окажется во власти карающей десницы, которая, быть может, смилуется над ним, если он прекратит борьбу.
Через несколько месяцев он в последний раз присутствовал на совете у инфанты. Его отставка была с готовностью принята. Это было ему неприятно: он не ожидал, что трясина мирской жизни отпустит его так легко.
Эгмонт де Виркен привез жену в Пикардию, где у него были земли. В присутствии этого чужеземца, который считал, что обладает Анной — как будто можно обладать женщиной, не пытаясь узнать причину ее слез, — маркиз, все еще хранивший обиду на дочь, тем не менее чувствовал себя ее союзником. Однако простились они сухо; дон Альваро поневоле презирал ее за то, что она осталась жива; впрочем, Анна тоже жалела о том, что горе не окончательно ее сломило. Она покорно терпела ласки мужа, которого, по крайней мере, не боялась полюбить. Ей радостно было видеть, что она исхудала: лицо и тело стали другими, это не их когда-то касались любимые руки, ныне рассыпавшиеся в прах.