Выбрать главу

«Критическая Масса», 2006, № 2

стихи номера /

Владимир Гандельсман

Стилизация
Проповедь счастья, мой мальчик, оставь ущербным,камешки, кустики перечисляющим в нудныхвиршах, как если бы жили они по учебным(по инвалидности вроде) пособиям, ну их! 
Разве может тот, кто разжижен и беспороден,истинно радоваться, и разве же станетсчастье отстаивать тот, кто ему соприроден?Нет. Но тянет бедняга песню. Как лямку, тянет.
Помню, лет двадцать назад он стирал коленив кровь, выстаивая перед одним и клянчапредисловие, — так пропускб в бессмертие генийвыдавал попрошайкам. Стыд и позор, мой мальчик.
Есть у него и жрец-ученик, тот здоровьем пышет(жрец , одно слово), присядет среди декорацийрайских кущ и сам себе панегирик пишет,именем же подписывает великого, — мол, Гораций.
В старости, впрочем, как там свой нрав ни прячут,ноют, что обижают их и что разврат повсюду.Ну и пропускб подложными были. Тайно плачут,но прилюдно счастьепоклонничеству, как блуду,
предаются. Жизнь оправдать-то и самой крайнейнадобно замухрышке, да вот оплошность:чем прилагает больше она старанийжизнь возвести в божество, тем дремучей пошлость.
Ты, мой мальчик, если судишь людей по лицам,присмотрись, сколько рабства под грубым гримом.Нет, не жажда счастья, — прослыть счастливцем, —суть раба, изуродованного Первым ли, Третьим Римом. 
Что их жирные торжества и свалявшиеся святыни?Бодро наяривает музыка, а в оркестре — рохли.Слово не проведешь ведь на этой, как ее там, мякине.Если слова не дышат, то значит сдохли.

Игорь Караулов

ЦПКиО-81
Огромный пожарник забросил меняна вершину обзорного колеса,из ямы вытащил земляной,и я там качаюсь, качаюсь с тобой.Что с твоей головой?Свет отовсюду бьет неземной.Качается наша кабинка,воздушного ока соринка.
Мы пара соринок в небесном глазу,ему больно смотреть на палатки внизу,и жертвенный дым шашлыков и купатне находит пути в небеса.Купаты — это такая жирная колбаса,а осенью будет убит Садат,но это не остановит мирный процесс,мерное варево серых небес,вереницы песчаных солдат.
Сквозь жертвенный дым шашлыков и купатне выдай меня, не узнай,когда наши танки вернутся назад,когда мы оставим Синай.Цветное бельмо лихорадки сеннойи дюжина странных названий и дат —вот всё, что на свете случилось со мной.

тема/ медиа: портреты

Нужно начать писать плохо. Григорий Ревзин о тупике авангарда, либеральном проекте и даче Пастернака

Григорий Ревзин — историк и теоретик архитектуры, художественный критик, с 1997 года обозреватель Издательского дома «Коммерсантъ», с 2001 года — главный редактор журнала «Проект-классика». Автор книг «Неоклассицизм в русской архитектуре начала ХХ века» (М., 1992), «Очерки по философии архитектурной формы» (М., 2002), «На пути в Боливию. Заметки о русской духовности» (М., 2006). Постоянный автор журналов Architectural Digest (AD) и Gentelmen’s Quarterly (GQ).

Если я не ошибаюсь, вы уже десять или даже больше лет работаете в СМИ. Каково ваше внутреннее отношение к своему труду архитектурного и шире — художественного — критика? Изменились ли функция и статус «колумниста» в России по сравнению с 1990-и годами?

Не задумывался над вторым из ваших вопросов — я не так давно функционирую в качестве «колумниста». Помню, в 1997 году, когда я пришел в «Коммерсантъ», у нас было заседание о колонках «Что было на неделе», и тогда Катя Деготь сказала: «Возможно, со временем, года через два, и Гриша Ревзин сможет написать колонку».

И оказалась права: я начал их писать где-то с 1999-го.

С тех пор мало что изменилось. Колонка в начале 90-х, по-моему, воспринималась как некий особо важный текст пропагандистского свойства — за все хорошее против всего плохого. Теперь это заполнение места: «напишите нам что-нибудь о чем-нибудь». По-моему, в 1999-м уже было так.

Если говорить о первом вопросе, то, пожалуй, да, изменилось.

В середине 90-х я преподавал в Университете, и у меня вдруг возникло ощущение, что я делаю какое-то вредное дело. Я очень любил Университет, но при этом мне показалось тогда, что тот набор ценностных установок, который возникает из всей системы этого образования, затруднит людям жизнь, потому что воспитывать искусствоведов — это все равно что воспитывать профессиональных нищих. В СМИ я пришел с ощущением будто после похорон — было что-то мне дорогое, умерло, мне надо жить дальше.

Когда я стал архитектурным критиком, я сформулировал для себя какую-то программу. Дело было для меня новое, и на новенького я заметил, что, с одной стороны, у нас многие здания строятся людьми чиновными, но неталантливыми, с другой — несколько талантливых архитекторов — Михаил Филиппов, Александр Бродский, Юрий Аввакумов, Михаил Белов — ничего не строят, потому что им не дают. Кроме того, есть прекрасные западные архитекторы, которые тоже могли бы очень украсить Москву. Потому что обидно — происходит строительный бум, но архитектура ужасна. Я решил эту ситуацию изменить и года четыре старался. У меня ничего не получалось, и постепенно я вообще стал меньше писать об архитектуре, а начал обо всем остальном, уже без всякой программы. Как раз к этому моменту, то есть где-то к 2003 году, программа, которую я когда-то сформулировал, начала реализовываться, но уже не моими усилиями, а как естественное течение вещей. Пожалуй, так оно и правильнее.

Когда я пришел в газету «Коммерсантъ», мне она казалась очень живым и интересным местом. По сравнению с Университетом контраст был прямо разительный, а отдел культуры, возглавляемый Алексеем Тархановым, вставал для меня в ряд с лучшими интеллектуальными центрами, которые я знал, начиная с Тартуской школы. Соответствующим было и внутреннее отношение к своему труду. Но, по мере того как «Коммерсантъ» терял политическую позицию и качество бизнес-газеты, а мы, в отделе культуры, все прочнее почивали на лаврах лучшего отдела культуры страны, интеллектуальное напряжение несколько спало. В статьях, моих в том числе, стал проявляться некий маньеризм, и функция их тоже несколько изменилась. Когда-то я работал в НИИ теории архитектуры вместе с известным московским острословом Гришей Забельшанским, ему принадлежало чудное определение сути наших тамошних занятий: «Мы вышиваем кружева теории по железобетонным панелям типового строительства». Постепенно мне стало казаться, что примерно к тому же я и вернулся и вышиваю кружева интеллектуальных теорий по газетной, а иногда и глянцевой бумаге рекламных носителей.

Однако — я позволю себе продолжить вашу с Забельшанским метафору — вышиваемые вами теоретические кружева последнее время (уже после выхода вашей книги статей «На пути в Боливию») складываются в очень определенный узор, вполне, можно сказать, программный. Ваш ответ, кстати, подтвердил мои ощущения. Эмоциональной доминантой этой программы является, на мой взгляд, разочарование. Современное искусство казалось вам (как и газета «Коммерсантъ») «очень живым и интересным местом». Теперь это в прошлом. Если я прав в своей реконструкции, то почему арт-процесс потерял для вас привлекательность? А интеллектуальный медиа-центр превратился в рекламный носитель?

Про современное искусство. Оно никогда не казалось мне живым и интересным. Современная архитектура — да, бумажная архитектура 80-х, у которой с «артом» много общего (Юра Аввакумов, как мне кажется, в начале 90-х сознательно пытался представить ее как часть соц-арта), — да, но не contemporary art.

Я, сколько помню себя, всегда был во внутренней оппозиции к авангарду. Мой отец, Исаак Иосифович Ревзин, рано умер, мне было восемь лет, но он написал воспоминания, в основном о том, как стал заниматься математической лингвистикой. Когда мне было лет четырнадцать, мать дала мне их прочесть. Там среди прочего было такое место. Я цитирую по памяти: «мне кажется, писал он, что в наших ранних моделях (он написал книгу „Модели языка“) мы описывали язык слишком одномерно. Нужно научиться видеть его со всех сторон, так, как видел предмет Сезанн». Прочтя это, я начал смотреть Сезанна. Очень много, долго, часто. Потом я поступил в Университет, на то же самое отделение матлингвистики, мне там дали тему курсовой «союз „или“», и я все пытался смотреть на этот союз «или» с точки зрения Сезанна. И так, и этак, и выходила полная лажа. Вероятно, дело было во мне, но по молодости я решил, что все ж таки в Сезанне. Я его потом долго терпеть не мог. Потом я перешел на отделение истории искусства, и моим учителем — любимым учителем — был Дмитрий Владимирович Сарабьянов, который главный русский специалист по авангарду. Но к своей области он меня не приохотил. Наоборот, я уговорил его продолжать меня учить, при том что я начал заниматься классицизмом. А уж когда я закончил Университет и стал сталкиваться с реальной, сегодняшней практикой авангарда, то мне это показалось таким фуфлом, такой мертвечиной, что вызывало только отвращение.