Итак, в рассмотренных случаях двусмысленность (полисемия) используется для описания того, что в быту часто именуется «двусмысленной» ситуацией[147]. К этому можно было бы отнестись как к слабому каламбуру исследователя (каламбурчик-то плох), а не свойству текста, если бы подобное соотношение не повторялось применительно к другим фактам. Все рассмотренные случаи могут быть описаны как введение элементов, относящихся к «низу» (в смысле Бахтина), посредством таких приемов, которые как-то ассоциируются с признаком «низа», т. е. их обозначения в метаязыке включают этот или синонимичные ему элементы. К числу таких обозначений относится «подтекст»; в какой-то степени сюда же можно причислить и экспликацию обсценных тем в черновике (т. е. большую откровенность черновика, — конечно, этот процесс можно рассматривать и наоборот, как затушевывание обсценного элемента при движении к окончательному тексту) — ср. частое использование в текстологии понятия слоя — т. е. представление о черновых вариантах как о нижнем слое текста. В какой-то степени черновик может даже рассматриваться как подтекст по отношению к окончательному тексту: и субъективно, для автора, и для читателя (и/или исследователя), обращающегося к черновику для экспликации текста, т. е. в поисках тех мотивировок, которые в тексте отсутствуют или присутствуют лишь имплицитно, но, по предположению читателя, остаются для этого текста актуальными[148]. Наконец, использование для передачи темы «низа» цитат из «низких» фольклорных жанров — «низких» и с точки зрения нормативной эстетики, и с точки зрения представлений об иерархии фольклорных жанров, господствовавших в девятнадцатом веке (как наследие романтической фольклористики — ср. наш эпиграф), разумеется, среди нефольклорной аудитории.
Такое соотношение мы предложили бы назвать метаязыковой метафорой; при этом мы полагаем, что речь идет о вполне реальном феномене, а не о простой игре слов. Текст стремится описывать сам себя, причем на разных уровнях и разными способами. В конце концов, ведь и метаязык филологии представляет собой не собрание произвольных ярлыков, он хоть в какой-то степени мотивирован сущностью описываемых феноменов (этому не противоречит многообразие терминов и их систем). Наглядным примером такой метафоры и вместе с тем непроизвольности входящего в нее термина был бы, скажем, такой легко представимый текст, в котором противопоставление открытых и закрытых гласных окказионально (т. е. только в данном тексте) использовалось бы в связи с противопоставлением открытого и закрытого пространства (от «дома» и «улицы», до «жизни» и «могилы», или, наоборот, «жизни» и «утробы»). Разумеется, для этой фонологической оппозиции есть ряд других, во многих отношениях более удобных терминов, однако нельзя отрицать, что и эти термины отражают реальные артикуляционные признаки (ср. также наш пример семиотизации задней и передней артикуляции).
В заключение нужно заметить, что при всей специфичности данной пословицы и ее использования в «Крокодиле», круг ассоциаций, связанных с волосом, в общем не противоречит тем, вполне «серьезным» глубинным мифологическим связям этого слова, которые исследованы в многочисленных работах последних двух десятилетий. Такие ассоциации, как «низ», «животный мир», находят свои аналогии в признаках Волоса/Велеса: расположение Велеса под горой, в противоположность Перуну (и вообще роль Велеса как противника Громовержца, находящегося наверху, на горе и на небе); ср. также его связь со скотом и, представленный в других традициях, — зооморфный (и, в частности, змеиный) облик противника Громовержца. К архаическим мотивам относится и связь волоса с голосом, отразившаяся во многих — прежде всего паремиологических — текстах (она комментируется в указанной выше работе А. К. Байбурина о шаманской функции Велеса). Мы вовсе не пытаемся утверждать, что в комическом тексте Достоевского действительно отразились все эти мотивы, хотя это не только не невозможно (ср., в частности, отнесение к Волосу/Велесу некоторых скатологических тем[149]), но и в большей степени вероятно. Во всяком случае, попытка отрицания связи с архаическим мифологическим слоем — хотя бы и самой отдаленной, — на наш взгляд, потребовала бы гораздо более серьезной аргументации, чем та, которая обычно приводится в этих случаях скептиками. Нас здесь интересует лишь то обстоятельство, что обсценные импликации сочетания слов голос — волос — это лишь частное проявление более глубокой их связи. Иначе было бы непонятно обилие в русской поэзии рифмы, использующей эти два слова, примем часто в контекстах, в которых крайне трудно заподозрить эротическую или скатологическую тематику.
147
Хочется привести пример напоминающего Достоевского построения, в котором обсценный смысл вводится за счет отсылок к традиционной рифмовке и к фразеологизму. В «Багровом острове» Булгакова встречается реплика: «И когда он вернется
148
Ср. в фольклористике понятие «эпического подтекста» (
149
См., например: