Выбрать главу

Крафт не очень-то хорошо знал музыку, но на редкость тонко для человека его профессии воспринимал ее. Сейчас, слушая все более сильные взрывы почти ранящих своей красотой созвучий, он ощущал, что сам композитор был во власти не передаваемых грубыми звуками языка человеческих чувств и пристрастий. Музыка говорила не о чувствах мужчин и женщин, а о Чувстве, включающем и эти чувства. Перед Крафтом будто открылось окно в невыразимое, но реальное, или, скорее, реальное, но невыразимое иначе, как в этом самом пустом кисейном искусстве — балете, как сказал один постановщик балетов, писатель и гомосексуалист.

Ведь когда Принц с тоской вглядывается в небеса, а затем с сильным, не поддающимся словам, но именно музыкой-то прекрасно выраженным чувством — в лебединую стаю, он ведь не знает, что одна из прекрасных птиц — девушка! Не знает — а тянется к ней. Вот в чем дело, в чем вся суть этой музыки и всего балета.

Теперь Крафт вспомнил, как мальчиком, впервые видя этот балет и уже тогда волнуясь от музыки, он что-то подобное тому, что понял сейчас, не то чувствовал, не то предчувствовал, как бывает только в раннем отрочестве, когда все силы просыпающейся души в нестесняющей раме еще не развитого ума напряжены и обострены. Чувствовал, а потом на долгие годы забыл.

Перед Принцем появилась Одетта уже в женском облике, и стало ясно, что надо отрешиться от пола и рода человеческого, чтобы передать любовь, которую танцевали эти двое. Все происходящее на сцене и, еще гораздо более, — звуки, лившиеся из оркестровой ямы, захватили Крафта. Казалось, ему открывалось нечто, о чем он читал, но понимал поверхностно, что знал даже из биографии русского композитора, покончившего с собой в конечном счете из-за тех чувств, которые отличали его от большинства мужчин, — знал, но считал, что это — privacy артиста, никак не связанное с великой музыкой, и оно не должно быть предметом чьего бы то ни было размышления или, во всяком случае, обсуждения.

Сейчас, разминая ноги в антракте, расхаживая неспешно по фойе, Крафт думал над словами русского как раз философа, сказавшего, что коренной смысл любви состоит в признании за другим существом безусловного значения. Другим существом! Он не сказал ведь — человеком… Вот это, пожалуй, думал теперь Крафт, и видим мы на сцене в этом балете.

Об этом именно он думал и возвращаясь домой, переполненный мыслями, воспоминаниями и пока еще смутными, но с ясным ощущением точного попадания догадками.

Воспоминания его крутились главным образом в залах картинных галерей.

Европейские художники без конца изображали Европу, преодолевающую непроизвольным чувственным движением барьер страха перед существом иного, нечеловечьего семейства. А Леда с ее лебедем, хотя бы «Леда» Тинторетто, где служанка смотрит на хозяйку с любопытством и каким-то чисто женским сочувствием и пониманием? Стоит начать вглядываться в исполненное нежности движение, которым Леда запускает руку в лебединый пух, — и теряешь контроль над реальностью, в которой мир птиц отделен от мира людей. Можно возразить, что женщины, воссозданные кистью живописцев, прозревали сквозь чуждую оболочку присутствие в ней персонифицированного божества. Отсюда уже тянется нить к христианскому переживанию повсеместного присутствия Бога, к тому, о чем говорила Крафту в раннем детстве его бабушка, вернее, не говорила, а приговаривала — по какому-либо поводу, с естественностью дыхания: «Всякая тварь Господа славит».

Однако, правду сказать, христианская интерпретация сюжета Европы с Быком не очень-то устраивала Крафта. «…The white bull as Christ, carrying the soul to heaven…» Какое уж там — душу в небеса! У всех художников, каких видел Крафт, в отношениях Европы и Быка было очевидно земное, слишком земное — хотя и не исключавшее, как в любом сильном чувстве, присутствия душевного, да и духовного.

…Вороны в Тауэре! Вот это он мог легко себе представить — особое отношение к этим существам, важно разгуливающим по зеленой траве и недвусмысленным образом дающим понять каждому, входящему в мрачные ворота Тауэра, кто именно здесь хозяин уже в течение несколько столетий, — после того, как последние отрубленные головы с неподражаемым тяжким стуком упали с каменной колоды посреди просторного двора.

Впервые он увидел их мальчиком. Ему было семь лет. Первый же угольно-черный ворон, вышагивающий ему навстречу по ярко-зеленой лужайке, показался чуть ли не с него самого ростом. Это было все, что угодно, но только не птичка! Скорее они казались существами из мира взрослых — из тех, кто может подойти к нему и строго спросить: «В чем дело, молодой джентльмен, почему это вы так себя ведете в моих владениях?..»

Наутро он пришел к ее соседям. Извинившись, Крафт сказал, что понимает — они рассказали все, что знали, и он очень ценит их содействие. Теперь у него только один, в сущности, вопрос — не было ли у погибшей какой-то привязанности к животному, домашнему или дикому?

— Да, конечно. Мы не сказали только по тому, что не думали, что это может быть интересно для господина инспектора. У нее была птица, скворец. Он залетел года два назад с улицы — и остался у нее. Да, Джуди была очень привязана к нему, очень. Иногда она играла на гитаре — одна в комнате и пела песен ку, которую, кажется, сама и сочинила. Там было что-то про птицу. Она никогда не пела ее друзьям — только когда была одна. Мы даже смеялись иногда между собой — говорили, что она ценит только одного слушателя, своего скворца. А месяц примерно назад один наш знакомый пришел в гости и принес с собой скворчиху в клетке — сказал: «Пусть они познакомятся — ведь ему скучно одному!» И они оба летали по комнате Джуди весь вечер — уж не знаем, получился ли у них роман…

Муж и жена скромно посмеялись.

— А потом? — спросил Крафт.

— Нам показалось в этот вечер и на другой день, что Джуди несколько расстроена. Ее это маленькое приключение как-то не развлекло.

— А где этот скворец сейчас?

— Вот в том-то и дело. Через несколько дней после этого Джуди выпустила его — сама. И он улетел.

— Сама?

— Да-да, именно сама! Мы, честно говоря, были удивлены. Но, конечно, не стали ее спрашивать — это было бы бестактно…

Крафт зашел в пустую квартиру Джуди — он надеялся, что в последний раз. Большая и тоже пустая клетка стояла на полу — в прошлый раз он неизвестно почему не придал ей значения.

В бумагах погибшей после долгих поисков он нашел то, что искал.

Это была песенка (начав читать рукопись, он почему-то сразу понял, что именно песенка, а не просто стихи) о птице и о вспышке сродства между нею и человеком:

Человечье-живые глазаНа головке подвижной и птичьей Заставляют на миг исчезать Непомерные наши отличья.Говори, говори же, мой друг,Не по-птичьи, мой друг, не по-птичьи!Веселей выговаривай звукНа своем языке безъязычном…И, прислушавшись к звукам моей Отчуждающе правильной речи, Улетай, улетай поскорейЗа заморье свое, за заречье!

Она сама отпустила его — так, как гордая женщина, узнав о неверности мужчины, собирает все его вещи и молча ставит чемодан у дверей. Но это было то самое чувство, про которое говорят — «Она жить без него не могла». Чаще это — метафора. Но иногда — точное определение душевного состояния.

Крафт должен был теперь написать заключение для своего начальства. Он думал, что мог бы ограничиться тремя фразами — если бы надеялся быть правильно понятым коллегами: «Тоска по единству всего живого заложена в нас. Несомненно наличие в составе текущего времени мгновений, когда границы между родами тают. Есть души, которые могут не выдержать следующего мгновения».