Выбрать главу

К середине склон сделался круче, а лес — прозрачнее; чаще стали попадаться желтоватые истрескавшиеся валуны, выпирающие из ноздреватого снега, будто стертые старческие зубы из грязных хворых десен. Хон совсем утомился; не то что идти — даже злиться стало невмоготу. Отдыхать надо, а это снова время потерянное. О-хо-хо...

Он выбрал валун пониже, кулаком сшиб с него подтаявшую корку наледи, присел, уперся ладонями в колени. Сидеть на мокром холодном камне было не то чтобы очень удобно, но все же лучше, чём идти; солнце пригревало все сильнее, и существование стало казаться Хону не таким безрадостным, как мнилось с утра. Он огляделся, прикидывая, сколько успел пройти и сколько еще осталось.

Голые ветви и тонкие, будто невыносимой болью скрученные стволы увечных деревьев почти не мешали видеть Галечную Долину — узкую полоску ровной земли, затиснутую между Лесистым Склоном и Серыми Отрогами. Хон сумел разглядеть свою хижину — крохотный бугорочек, приткнувшийся там, далеко внизу. А два таких же бугорочка рядом — это хижины Торка и Руша, а темные пятна — это огороды, свои и соседские. И русло Рыжей было видно отсюда. А еще было видно дорогу, как она вытягивается тонкой ниточкой из причудливо выветренных утесов, сползает в Долину, вьется по ней мимо хижин Хона и ближних его соседей, мимо хижин соседей дальних, и ниточка неуловимо для глаз оборачивается шнурком, потом — лентой, потом внезапно вздыбливается мостом через Рыжую, разветвляется. Одна из веток, постепенно вновь превращаясь в едва различимое, утекает вдоль речного русла направо, к Десяти Дворам, которых отсюда и не видно, и дальше — туда, где за уступами Серых Отрогов скрыта еще одна долина (последнее из мест, где живут обычные люди), а потом — до самого Ущелья Умерших Солнц, до самой Бездонной Мглы. Другая же ветка дороги глубоким шрамом врезается в Лесистый Склон, вьется, путается между деревьями плоскодонным овражком. То ли те, первые, которые торили ее, решили, будто по овражку будет сподручнее, то ли так стара она, что весенние талые ручьи да предзимние ливни успели врыть ее в склон. Вот она, совсем рядом, за тем нелепо приподнявшимся на толстых узловатых корнях деревом, что нависает над Хоном своей единственной веткой. Обрыв, полоса бурой размякшей глины и снова обрыв, а над ним вскинулся черной зубчатой тяжестью плотный частокол кое-как ошкуренных замшелых бревен, которым отгородила себя от небезопасного леса заимка послушников Мглы. Бывал Хон на этой заимке, хорошая она: три хижины высокие да просторные, и священный колодец, и огород большой, и загон для всякой жертвенной твари, и все частоколом обнесено, а в частоколе этом — ни щелочки, будто из одного куска сработан. Ох и маются же послушники с этим частоколом! Иной раз приведется увидеть, как кто-либо из них, сопя и потея, по жердине с зарубками наверх забирается, так прямо жалость берет. Ведь и жилистый воин Хон, когда случалась надобность (к счастью, нечастая) побывать на заимке, подолгу отдувался после проклятого перелаза, выкусывал из ладоней занозы и бормотал нехорошее, а каково этак покарабкаться по несколько раз на дню, а с послушническим-то пузом? А как они тяжести через частоколище свой на ремнях затаскивают — это ж и вовсе страх глядеть! С другой стороны, ограда в два роста человеческих высотой от бешеных, исчадий, лесных хищных и прочего сберегает послушников куда вернее, чем, к примеру, Хона его воинская сноровка. Не помнит Хон, чтобы на какой-либо заимке такое случилось, как в хижине Арза. Спору нет, ради безопасности не жалко и по жердине полазить. И непомерного труда, невесть кем невесть когда положенного на этот частокол, тоже не жалко...

Хон разглядывал древнюю постройку, вздыхал завистливо (вот бы с Торком и Рушем сговориться да свои хижины таким же огородить... да только это ж никакой жизни не хватит...), как вдруг вскинулся со своего валуна, захлопал глазами в полнейшем недоумении — настолько нелепым показалось ему увиденное.

Вдоль частокола медленно и понуро брел голый человек. То есть не вовсе голый, конечно, бедра его были обернуты куском выделанной шкуры (ведь даже вконец отрухлявевшему разумом не придет в голову такое бесстыдство, чтобы при живом солнце оголять срамные места, ежели нету на то единственно простительной и понятной каждому надобности). Но кроме этой самой набедренной шкуры не было на нем ничего — только собственная его шкура, посинелая и пупырчатая от холода. Посинеешь тут... Солнышко-то пригревает, да только это ежели одет как следует, по погоде, а голому под таким солнышком недолго и околеть...

Хон заинтересованно разглядывал несуразную фигуру. Мужик. В летах уже, можно даже и так сказать: пожилой. Горбится, обнимает трясущимися руками дрожащие плечи, еле переступает босыми, по колено облепленными грязью ногами... Да что ж это такое творится на свете?!

Между тем голый остановился, задрал лицо к тесаным остриям высоченных бревен, закричал хрипло, со слезой:

— Старший брат! Старший брат Фасо!.. — Он надолго мучительно закашлялся, передохнул, закричал снова: — Фасо, Фасо! Будь милостив, снизойди к моему ничтожеству, прости!

Он выкрикивал это снова и снова, надсаживался, захлебывался сдавленным кашлем, вытирал ладонями мокрые от слез щеки и снова кричал... Наконец из-за частокола отозвался равнодушный, будто бы сонный голос:

— Ну, почему орешь? Одумался, что ли?

— Пожалей, Фасо! Бездонной клясться готов: не брал, не брал! — Голый истово заколотил себя кулаками в гулкую грудь. — Рассуди сам, мыслимо ли человеку столько съесть?

— Значит, прочее спрятал...

— Не брал я, не брал! — Голый снова застучал по груди. — Спусти мне жердину, позволь вернуться! Не позволишь — тебе же хуже. Лечить придется, снадобья редкостные на меня, недостойного, изводить. Пусти, не брал я!

За частоколом вроде как засомневались, переспросили раздумчиво:

— Так, говоришь, не брал?

— Да, да! Верно говорю, Мгла Бездонная знает: не брал!

— Не одумался, значит. — За частоколом зевнули со сладостным подвыванием. — Ну, броди, пока солнышко стареть не начнет.

Хон выждал немного, удостоверился, что на крики и плач голого никто не отзывается (а значит, ничего интересного больше не будет), и двинулся потихоньку своей дорогой. Ну их к бешеному, послушников этих, вечно все у них с придурью, не как у обычных людей...