Реконструировать, по крайней мере, одну из тем, которая затрагивалась в беседе Вячеслава Иванова с Мандельштамом, помогает следующий фрагмент из заметки последнего «Письмо о русской поэзии» (1922): «От космической поэзии Вячеслава Иванова, где „даже минерал произносит несколько слов“, осталась маленькая византийская часовенка, где собрано великолепие многих сгоревших храмов» (11:237). Ироническая Мандельштамовская фраза о «минерале» перекликается с высказыванием Иванова, зафиксированным в бакинском дневнике Альтмана: «…как растения ни совершенны, есть в мире нечто еще совершеннее их. Это – минерал. Его жизнь, его почти абсолютная статичность, которая, по современной науке, и есть наибольшее движение, его тишина – изумительны».[332] По—видимому, что—то подобное Иванов говорил и тщетно ждущему от него оценок «происходящего» Мандельштаму.
Необходимо, впрочем, обратить внимание на кавычки, в которые заключена у Мандельштама фраза о минерале. С. В. Василенко и Ю. Л. Фрейдин установили, что это – издевательская цитата из «Бесов» Достоевского, характеризующая сумбурное творчество Степана Трофимовича Верховенского.[333] Интересно, что с Верховенским—отцом сравнила в своих записных книжках Вячеслава Иванова и Марина Цветаева: «…чуть—чуть от Степана Трофимовича».[334]
Летом 1921 года Мандельштам мимолетно пересекся в Батуме с Михаилом Булгаковым. Позднее тот шаржированно изобразил свою первую встречу с поэтом в «Записках на манжетах»:
«…Осип Мандельштам. Вошел в пасмурный день и голову держал высоко, как принц. Убил лаконичностью:
– Из Крыма. Скверно. Рукописи у вас покупают?
– …но денег не пла… – начал было я и не успел окончить, как он уехал. Неизвестно куда».[335]
В Тифлисе, в июле или в августе 1921 года, Осип Эмильевич рассорился с Тицианом Табидзе и Паоло Яшвили. Болезненно задетый в Мандельштамовском коротком эссе «Кое– что о грузинском искусстве» (1922), Табидзе не остался в долгу. Вскоре он заочно ответил автору «Камня» в одной из своих полемических заметок: «Первым среди русских поэтов в Тбилиси поселился Осип Мандельштам. Благодаря человеколюбию грузин этот голодный бродяга, Агасфер, пользовался случаем и попрошайничал. Но когда он уже всем надоел, поневоле пошел по своей дороге. Этот Хлестаков русской поэзии в Тбилиси требовал такого к себе отношения, как будто в его лице представлена вся русская поэзия».[336]
Наконец, – и это самое главное – август 1921 года траурно окрасился двумя трагическими событиями, положившими не «календарный», а «настоящий» предел десятым годам XX века как эпохе расцвета русской модернистской поэзии. 7 августа умер Александр Блок. 25 августа был расстрелян Николай Гумилев. «Время рассудит или, вернее, уже рассудило их, – писала позднее Ахматова, – но как это было ужасно, когда эта литературная вражда кончилась одновременной гибелью обоих».[337]
Мандельштам молниеносно отозвался на смерть Блока: в батумском Центросоюзе он прочел доклад об авторе «Двенадцати», с вариациями которого потом выступал еще несколько раз, например, в Харькове. «Недавно в литературной жизни Харькова и в моей личной жизни произошло радостное событие, – писал Л. Ландсберг 3 марта 1922 года М. Волошину. – Здесь на неделю остановился Мандельштам, проездом из Тифлиса в Киев (потом Москва – Петроград). Появился он неожиданно для всех на одном литературном вечере, экспромтом произнес речь о Блоке, свою, особенную, немного неуклюжую, но грациозную, из удивительных своих афоризмов. Был устроен его вечер, собравший лучшую харьковскую публику <…> Новых стихов у него мало (почти все посылаю Вам). Много пишет статей, фельетонов и корреспонденции, отлично зарабатывает. Трогательно нежен с женой, вообще стал лучше – мягче и терпимее».[338]
О гибели Гумилева Мандельштаму сообщил в Тифлисе представитель РСФСР в Грузии Борис Легран. Поэтическим откликом на кончину ближайшего друга стало стихотворение «Умывался ночью на дворе…» (1921) с его центральным образом соли на топоре (как известно, топор присыпают солью при рубке мяса, дезинфицируя железо от крови):
Гибель Гумилева обессмыслила в глазах Мандельштама какие бы то ни было разговоры о возрождении акмеизма. В конце декабря 1922 года Осип Эмильевич раздраженно ответил московской поэтессе Сусанне Укше, пригласившей его возглавить новообразованную группу, ориентирующуюся на заветы акмеизма: «Никаких акмеистов—москвичей нету, были и вышли питерские акмеисты, прощайте» (свидетельство матери Ларисы Рейснер).[340]
А в июле 1923 года Мандельштам гораздо более мягко писал Льву Горнунгу – молодому стихотворцу и собирателю материалов о жизни и творчестве Гумилева:
«Многоуважаемый Лев Владимирович!
Спасибо за стихи. Читал их внимательно. Простите меня, если я скажу о них в этой записочке: в них борется живая воля с грузом мертвых, якобы «акмеистических» слов. В[ы] любите пафос. Хотите ощутить время. Но ощущенье времени меняется.
Акмеизм 23[-го] года… не тот, что в 1913 году.
Вернее, акмеизма нет совсем. Он хотел быть лишь «совестью» поэзии. Он суд над поэзией, а не сама поэзия. Не презирайте современных поэтов. На них благословение прошлого. С приветом О. Мандельштам» (ГУ:33).
Свою характеристику стихов младшего поэта Мандельштам начал легко распознаваемой цитатой из Гумилева. Осуждая увлечение Горнунга «мертвыми, якобы «акмеистическими» словами», он, без сомнения, апеллировал к финальной строке знаменитого гумилевского «Слова»: «Дурно пахнут мертвые слова».
Мандельштамовский «некролог» акмеизму также насыщен весьма прозрачными намеками на творческую деятельность любимого поэта Горнунга.
В начале 1923 года вышла в свет итоговая книга Гумилева «Письма о русской поэзии». Валерий Брюсов опубликовал рецензию на эту книгу, дав ей амбивалентное заглавие «Суд акмеиста». В письме Горнунгу Мандельштам подхватил брюсовскую метафору, определив акмеизм как «суд над поэзией, а не саму поэзию». А Мандельштамовское ретроспективное суждение об акмеизме из письма Льву Горнунгу … «Он хотел быть лишь „совестью“ поэзии», вполне проясняется при сопоставлении с репликой Владимира Шилейко, зафиксированной Павлом Лукницким: «Мандельштам очень хорошо говорил в эпоху первого „Цеха Поэтов“: „Гумилев… это наша совесть“».[341]
Бесповоротному распаду привычного миропорядка Мандельштам все более и более сознательно пытался противопоставить собственную созидающую и организующую волю. В конце февраля – начале марта 1922 года, в Киеве, они с Надеждой Яковлевной зарегистрировали свой брак. Отчасти это было продиктовано внешними, сугубо прагматическими обстоятельствами. Однако решительный поступок Мандельштама заключал в себе и нечто большее. Поэт добровольно отказывался от роли беспомощного и нуждающегося в постоянной заботе «старших» младенца. Эта роль, если верить Ирине Одоевцевой, по привычке навязывалась Мандельштаму петроградскими знакомыми даже после женитьбы: «И вот оказалось, что Мандельштам женился. Конечно, неудачно, катастрофически гибельно. Иначе и быть не может. Конечно, он предельно несчастен. Бедный, бедный!..»[342]
В марте этого же года Мандельштамы переехали в Москву. В апреле они получили комнату в писательском общежитии – левом флигеле Дома Герцена (Тверской бульвар, 25). «…комнатка почти без мебели, случайная еда в столовках, хлеб и сыр на расстеленной бумаге, а за единственным окошком первого этажа флигелька – густая зелень сада перед ампирным московским домом с колоннами по фасаду» – так описал быт Мандельштамов той поры Валентин Катаев.[343]
В Дом Герцена к поэту несколько раз приходил Велимир Хлебников. Осип Эмильевич и Надежда Яковлевна всемерно его опекали. «Хлебников был голодный, а мы со своим пайком второй категории чувствовали себя богачами. <…> Мандельштам ухаживал за Хлебниковым гораздо лучше, чем за женщинами, с которыми вообще бывал шутливо грубоват» (из «Второй книги»).[344]
Мандельштам предложил Хлебникову «пообедать у уборщицы Дома Герцена (в подвале), – с Мандельштамовских слов записал Н. И. Харджиев. – Старухе кто—то сказал, что Хлебников – странник, и она почтительно называла его батюшкой. Хлебникову это понравилось.
Мандельштам решил помочь бездомному Хлебникову и повел его в лавку «Книгоиздательства писателей». Там «работали» Н. А. Бердяев и критик В. Львов—Рогачевский. Стоявший за прилавком критик спросил:
– Вы член писательской организации? Хлебников неуверенно пробормотал:
– Кажется, не состою…
Мандельштам сообщил Львову—Рогачевскому, что в левом флигеле Дома Герцена есть свободная комната. Тот ответил:
– У нас есть способные литераторы, которые тоже нуждаются в комнате.
Мандельштам запальчиво заявил, что Хлебников самый значительный поэт эпохи.
Хлебников слушал, улыбаясь.
Яростная речь Мандельштама была безуспешна, комнату получил Д. Благой».[345]
В ряд созидательных поступков поэта идеально встраивается и упорное Мандельштамовское стремление опубликовать вторую книгу своих стихов. 5 ноября 1920 года он заключил договор с владельцем частного «Петрополиса» Я. Н. Блохом на издание сборника «Новый камень» объемом от 4 до 6 печатных листов. Это издание не состоялось. 11 мая 1922 года поэт подписал договор с Госиздатом, обязуясь подготовить к печати авторскую книгу стихов «Аониды» в 1805 строк (другой вариант заглавия – «Слепая ласточка»). Книга с таким названием света не увидела.
333
См.: Мандельштам О. О современной поэзии (К выходу «Альманаха муз»); Письмо о русской поэзии //День поэзии. М., 1981. С. 194.
336
См.: Русский литературный авангард. Материалы и исследования. Trento, 1990. С. 241. Об уподоблении Мандельштама Хлестакову в этом и других контекстах см. нашу заметку: Лекманов О. А. «Легкость необыкновенная в мыслях» (Андрей Белый и О. Мандельштам) // Вопросы литературы. 2004. Ноябрь—декабрь. С. 262–267.
338
Цит. по: Мандельштам О. О природе слова/ Вступ. ст. и прим. А. Г. Меца// Русская литература. 2006. № 4. С. 138.
339
Подробнее об этом стихотворении см., например: Левин Ю. И. Разбор одного стихотворения Мандельштама // Левин Ю. И. Избранные труды: Поэтика. Семиотика. М., 1998.
340
Цит. по: Богомолов Н. А. Русская литература первой трети XX века. Портреты. Проблемы. Разыскания. Томск, 1999. С. 587.
341
Цит. по: Лукницкая В. Николай Гумилев. Жизнь поэта по материалам домашнего архива семьи Лукницких. Л., 1990. С. 125.