Выбрать главу

РОМАНОВ Павел Федорович. Род. 21.2.1946 в Екатеринбурге.

Через час Катя вошла в кабинет свекра, ставший теперь комнатой Павла. «Чего спать-то не идешь», — застряло у нее в горле. Муж лихорадочно ковырял пинцетом в банке с рисом — и ее, Катю, не видел и не слышал. Катя вспомнила свекра, поняла, что демон рисовой каллиграфии переселился теперь в Павла, снова спать пошла.

Павел же тем временем перебирал бесконечные биографические справки, в которых теперь стали попадаться и личности весьма известные — Аракчеев, архимандрит Фотий, министр Канкрин, канцлер Горчаков, вперемешку с какими-то князьями Бирюлевыми, Игнашками, сыновьями Михайловыми, беглыми бабами Настасьями и еще Господь разберет с кем. Встречались и личные записки отца, из них явствовало пока немногое, но и это немногое было для Павла откровением: скажем, он лишь сейчас узнал, что мать отца — его, Павла, стало быть, родную бабушку — звали Анной Вильгельмовной! Сроду не слыхал Павел ни про каких Вильгельмов-предков, всегда полагал себя чистокровным русским. Становилось ясно, что все сколько-нибудь важное доверял покойный Федор Михайлович только рису: как подумалось Павлу, «чтоб съесть было попроще, если надо будет». А тут еще на одном из зернышек обнаружилась такая надпись:

РОМАНОВ Алексей Федорович (Александрович). Род. 1835, ум. 7.6.1904 в Дерпте. Сын Федора Кузьмича.

И тогда Романова Павла Федоровича, преподавателя истории средней школы № 59 г. Свердловска, русского, беспартийного, женатого, бездетного, именно в силу того, что был он учителем истории, а не ботаники, прошиб холодный пот. Если раньше он искал неведомо что, секрет какой-нибудь семейный или там легенду, то теперь получалось, что прадед Павла был и в самом деле человеком необычайным. Еще бы, он был сыном Федора Кузьмича Романова! Сам Федор Кузьмич не замедлил объявиться на каком-то из очередных зерен, и даты его жизни подтвердили все, о чем Павел и так догадался:

РОМАНОВ Александр Павлович. Род. в СПб 12 декабря 1777 года, умер 20 января 1864 года близ Томска под именем старца Федора Кузьмича.

Каким образом от почти шестидесятилетнего старца в 1835 году родился прадед Павла — еще предстояло выяснить. Одно было несомненно: при всей романтичности этой истории, лично Павлу она ничего хорошего не сулила. О старце Федоре Кузьмиче Павел знал, конечно, не из педвузовского курса истории, а из научно-популярных статеек с вечно издевательской интонацией, иной раз мелькавших в советских журналах. Чтобы прояснить сей вопрос до конца, предстояло, видимо, перебрать еще очень много риса. Но на дворе была глухая ночь, и Павел внезапно почувствовал, что ему необходимо выпить водки.

Он прошел на кухню и вытащил из холодильника початую, от поминок оставшуюся бутылку, стал пить прямо из горлышка. Не прошло и нескольких секунд, как потекли по всему телу тепло и спокойствие. Усталого Павла забрало, мысли постепенно пояснели, округлились, еще небольшое усилие — и Павел понял, что, буде не объявятся другие, пока неведомые факторы, на сегодняшний день его права на российский престол, вероятно, самые неоспоримые. Мысль о том, что в 1835 году престолонаследие стало совершенно незаконным и узурпаторским, явилась как-то сразу и показалась весьма любопытной.

Как быть, — степенно рассуждал Павел в пустой кухне, отхлебнув еще разок. Большой ли профит обнаружить, что ты доводишься — Павел прикинул в уме пятиюродным братом убиенному царевичу Алексею? Прежде всего, если узнают, ясное дело, могут расстрелять как недорасстрелянного. Но вряд ли. Времена другие. Посадют. Это — если не молчать. А если молчать? Тогда… не посадют. Как отец знал об этом всю жизнь, тихо радуясь, что он Романов, царь Федор не то второй, не то третий. И все записи вел так, чтобы ничего не бояться, чтобы в любую минуту кашу из них сварить.

Страшное подозрение охватило Павла. Ему вспомнилась банка с рисом на отцовском столе такой, какой была всего недели три тому назад, — тогда она стояла почти полная. Теперь в ней было даже меньше двух третей. Павел бросился к спящей Кате. Та открыла один глаз и прежде всего обиделась: насчет того, что, во-первых, если он будит жену из-за рисовой каши и другого повода разбудить ее не имеет, то искал бы себе в жены рисовую кашу, и что, во-первых, она, слава Богу, в своем доме и не обязана давать отчет, и что, во-первых, должен же он понять, что Митька после смерти Федора Михайловича десять дней жрать ничего не хотел, а Федор Михайлович пса к рисовой каше приучил, а риса в магазине нет, а у нас весь кончился, а должна же собака поесть, вот она кашу и сварила, и всего-то один раз, а он совсем обнаглел…

Павел в отчаянии вернулся к себе. Митька уютно и по-стариковски сопел на диване, задрав все четыре лапы. Павел поглядел на его брюхо и мысленно попрощался с какой-то частью семейных тайн, которые попали именно туда. Оставалось надеяться на то, что все самое важное отец записывал по нескольку раз. «Тоже нахлебник», — с грустью подумал Павел, снова присаживаясь к микроскопу. Заодно и отхлебнул еще разок — бутылку он взял с собой.

Взгляд его упал на покоящийся под стеклом стола список «трудов» отца. Здесь были обозначены и «Слово о полку Игореве», на четырех рисовых зернах, переданных в дар Историческому музею в Москве, и статья «Головокружение от успехов», на одном рисовом зерне, дар музею в Гори, и еще много такого же. Никакого отношения к содержимому заветной банки список не имел. Зато первое же зернышко, сунутое после бесплодного изучения «списка» на предметный «мичуринский» столик, принесло разгадку — что же все-таки переводил отец с русского на французский, не поленившись испещрить бисерной вязью многие сотни зернышек. На этом же зерне отыскался как бы «титульный лист» — французского-то Павел не знал, но латинские буквы были понятны сами по себе. Опасаясь обыска, что ли, — но, видимо, желая сохранить для себя текст полюбившегося произведения, перевел Федор Михайлович на французский язык роман Бориса Пастернака «Доктор Живаго». Отсюда и русские фамилии. Павел тихо выругался, сунул зерно в банку. Литература его интересовала мало, разве что детективная, о Пастернаке он знал только, что с этим романом связан какой-то большой государственный скандал эпохи его, Павлова, детства. Однако чего же только человек не сделает со страху.

Рису в банке было много, Павел понимал, что прочитано только самое начало. Вдруг у старца Федора Кузьмича были и другие дети? Да и где окончательные доказательства того, что старец Федор Кузьмич — император Александр Первый? Сколько сестер и братьев было у деда? У прадеда? Да и вообще, с чего это вдруг заниматься своим происхождением? Денег это не принесет, счастья тоже, а жизнь себе очень даже запросто испортить можно. Были уже в России Лжедимитрии всякие, княжны Таракановы, прочих самозванцев, можно сказать, от пуза. У всех получалось очень плохо. Ночь наваливалась на Павла духотой, головной болью, предчувствиями. Потирая левый висок, сунул он на предметный столик очередное зернышко. На нем отец, видимо, пробовал новый резец, только одна надпись ясно просматривалась среди совершенно бессмысленных штрихов:

Я БЫ ТВОЮ МАТЬ.

В пятом часу утра Павлу стало плохо. Зверски ломило спину, и понял он, что на работу пойти не сможет, — а ведь уже в восемь тридцать предстояло восьмому «бе» что-то рассказывать про историческую неизбежность падения дома… получалось, своих же собственных предков? Да нет же, младшей ветви! Павел проникался ненавистью к просвещенному солдафону Николаю Первому, к освободившему всякое быдло Александру Второму, к алкоголику Александру Третьему, к погубителю России Николаю Второму. Все эти узурпаторы были ему мерзки и отвратительны без всяких оговорок, даже железные дороги Москва Петербург и Великую Транссибирскую магистраль позабыл Павел в пылу ночного и не совсем трезвого гнева. Голова болела все сильнее, озноб начался. Тогда встал он через силу и пошел на кухню. Выпил от похмелья таблетку аспирина, потом вторую, третью. От кислого вкуса накатило на Павла некое наитие, и он стал есть таблетки одну за другой, покуда не съел все, что нашел, — две полоски лекарства, двадцать таблеток. А дальше пошел, бухнулся к Митьке на диван, ничего не помнил уже.

Проснулся поздно, в пол-одиннадцатого. Было непривычно тихо, Катя давно ушла в школу, но звуки исчезли из мира Павла чуть ли не все, тишина была гуще, чем в деревне в полдень. Павел полежал немного, с трудом разделся и переполз в постель; температура, позже смеренная, оказалась 38° с длинным хвостиком, и живот начал болеть, килограмм же недочитанного риса манил, как сто томов «Библиотеки современного детектива», окажись таковая под рукой. С трудом набрал Павел номер поликлиники, вызвал врача, сказал адрес, никаких ответов не слыша. Опять заснул и сон увидел странный: будто в том самом ЗАГС'е, где он сколько-то лет назад с Катей расписывался, подводят к красному столу двух каких-то дюжих молодоженов с расплывчатыми лицами, и совершается над ними обряд социалистического венчания — именно так это называлось во сне и странным совсем не показалось. Дали в руки невесте здоровенный серп, — Павел не понял сперва — затем, что ли, чтобы в случае неверности мужниной покарать его было чем? — а жениху — молот, тоже здоровенный, чтоб, наверное, стучал лучше в эту, как ее, — стальную грудь, — и поставили перед красным столом, а стол сразу выше стал как-то, алтарней, что ли, — в позу знаменитой скульптурной группы Мухиной «Рабочий и колхозница», — так и оставили стоять. Дальше сон заволокло какими-то наплывами, рабочий от колхозницы так же, как и она от него, отодвигаться стали, повернулись лицом друг к другу и неожиданно заняли фехтовальные позиции. Колхозница сделала сначала резкий выпад в нижний кварт, норовя застигнуть того врасплох, но он был начеку и точным взмахом молота парировал удар, сам сделал прямой выпад, но лишь громыхнул о серп; звон стоял хотя и глухой, но непрестанный, и от звона этого Павел проснулся. Звонили, оказывается, в дверь, чтобы открыть ее, пришлось встать.