Но Стасик Усиевич сказал мне, что можно получить большую пользу от юбок, для нашей поэтической карьеры. И юбки мне на кремацию не отдал.
Я отвез грузовик с баулами Зямы на вокзал. Там, с первым поездом, с первым почтовым вагоном, они были отправлены Игорю. Прежнему мужу Зямы. Наверное, Игорь удивился, когда их получил. А может, и нет. Скорее всего, нет, потому что забрать себе назад Зяму он все это время не пытался. Наверное, он расстроился, когда к нему вернулись вещи Зямы. Или даже испугался, я думаю. Да. Так и было.
Потом я вернулся домой, совершенно обессиленный. Не было сил даже у моих Иерофантов. Даже Волчок часто дышал, а Велогонщик перестал бешено вращаться. Гнев покинул меня.
Единственное, что я оставил в нашей квартире от Зямы – это был Максимка. Он мирно спал. Я сидел с ним рядом всю ночь, и пил винище. Я гладил его круглую голову, и целовал его нелепые ручки. Я просил прощения у Максимки. За то, что скоро расстанусь с ним, расстанусь навсегда, и никогда больше не буду сидеть с ним рядом всю ночь, и не буду мыть его, и не буду кормить его, и не буду класть его себе подмышку, и не буду помогать ему, и не увижу его взрослым.
И я говорил:
- Прости меня.
Я был синий и плакал.
Потом вернулась с трехдневных курсов по изучению сути человека Зяма. Она отказалась поверить в то, что больше мы с ней не живем как птицы, а баулы ее отправлены Игорю, а тайники с изюмом – разорены.
Зяма сначала сказала:
- Не может быть.
Я молча и уже совершенно трезво подтвердил – может.
Тогда Зяма бросилась к шкафам и, убедившись в актах вандализма, спросила:
- Где мой изюм?
Я сказал, что его съел Стасик. Зяма снова сказала:
- Не может быть.
Я снова молча подтвердил – может.
Тогда Зяма стала кричать на меня. Она кричала, что она думала, что я лучше Игоря, а я – хуже. Я согласился с этим.
Потом она кричала, что я мерзавец и эгоист. Я согласился и с этим.
Потом Зяма кричала, что она не вещь, и я не имею на нее право как на вещь, и не могу по своему желанию – то забрать себе эту вещь, то выкинуть на помойку, когда вещь надоела. С этим я согласился только частично. Я признавал, что Зяма – не вещь, но настаивал на том, что она мне надоела.
Тогда Зяма стала кричать, что я чудовище и воплощение зла. Я согласился с тем, что я чудовище, но с оговоркой, что воплощением зла я не являюсь, так как это предполагает намного большие заслуги в области кромешной тьмы, чем те, которыми я мог на тот момент похвастаться.
Потом Зяма кричала мне:
- Жаль, что ты меня бросаешь, теряя, таким образом, доступ в Вечность!
Я только ухмыльнулся по этому поводу, потому что, будучи философом, знал, что доступов в Вечность – множество. И я всегда найду еще один доступ в Вечность, если что.
Потом Зяма кричала мне, что я никогда ее не любил и не заслуживал. Я с этим не согласился, это было неправдой. Я ее любил и заслуживал.
Потом Зяма кричала, что ей никогда не было со мной хорошо, и что мой карающий стебель намного меньше, чем у Игоря. Это должно было меня обидеть, но почему-то не обидело. Напротив, я сразу признал, что мой адский поршень меньше Игорино. Втрое, вчетверо, во сколько угодно раз.
Это окончательно разозлило Зяму. Она очень злилась, что я молчу и ничего не говорю. А я не знал, что сказать ей. Просто не знал. Я смотрел на нее и ничего не чувствовал. Мне самому было от этого неловко. Я даже не понимал, кто эта женщина, и почему у нее накопились ко мне довольно разнообразные претензии.
Потом Зяма сказала:
- Ты просто меня не понял.
Я сказал:
- Я тебя понял. И то, что я понял, я не люблю.
И тогда Зяма сделала то, что было запрещенным приемом по отношению ко мне. Она это знала. Она заплакала. Ведь я никогда не мог смотреть, как она плачет.
Нет, она плакала не так, как она плакала над мраморным надгробием всего человечества, не так, как она плакала над судьбой Гиппиус и Цветаевой. Она плакала тихо, беззащитно. Все вибрировало у меня внутри, я был скрипичная дека, я был скрипка, меня кромсал Башмет, меня терзал Ростропович. Все горело внутри, все болело. Я хотел передумать. Я хотел обнять ее, и прижать ее к себе, и все забыть – обман, психологию, тайные склады изюма.