Асо замолчал. На глазах его выступили слезы.
— Продолжай.
— Что же тут продолжать? Паруйр все подстроил, «свидетелей» нашел. Показали, что отец, мол, по дороге с фермы часть овец продал кочевникам — азербайджанцам. Отца чуть в тюрьму не посадили. Хорошо, вступился секретарь партийной организации, да и ваши отцы помогли, — Асо с выражением сердечной признательности посмотрел на Ашота и Гагика. — Ну, и решили, что делать нечего, придется возместить «недочет» этот — пятьдесят пять овец. Вот и трудимся, трудимся и никак пока не можем от этого долга избавиться. Где же совесть тут? — неожиданно повысил голос пастушок. Он весь побелел от негодования, глаза метали искры. — Но ничего, — сказал Асо, и в голосе его прозвучала угроза, — умные люди научили нас: помогли написать в какой — то там пленум. Пленум этот, говорят, не даст пастуха в обиду.
— Ну, Саркис, понял, на чьи деньги вы кормитесь? И где же твоя совесть, если ты трудом этого мальчика живешь? И в дождь, и в град, и в снежную метель Асо охраняет стадо от волков, а ты? Знаешь ли ты, что он живет в сырой хижине? А на какие деньги построен ваш красивый дом?
Так говорил Ашот. Его большие черные глаза горели таким негодованием, таким гневом, что будь на месте Саркиса камень, и тот бы расплавился.
А Гагик смотрел на побледневшее от возбуждения и возмущения лицо товарища и думал: «Вот на этот раз, Ашот-джан, ты правильные речи говоришь. Бей его пудовыми словами, бей!»
Саркис сжался под этим внезапным натиском и слушал молча, опустив голову. Лицо его оставалось в тени, и трудно было понять, какое впечатление производят на него «пудовые слова» Ашота.
Ашот умолк, но губы его шевелились, словно он еще что — то хотел сказать Однако, махнув рукой, мальчик обратился к Шушик:
— А теперь ты скажи.
— Я ничего не знаю… я… мне… — забормотала девочка.
— Чего ты не знаешь? Расскажи, вместо кого пошел воевать твой отец.
Девочку точно громом удалило. Она побелела, потом сразу покраснела и, решившись, сказали резко и прямо:
— Вместо его отца. Мать моя и теперь плачет, когда об этом рассказывает. Отец мой рис для колхоза выращивал. С первых же дней, с посадки, он до самого жнивья из воды не вылезал. Вот и схватил острый ревматизм. В теплые дни мог работать, а как зима начиналась, в постель ложился. Какой из него солдат? Его и освободили от военной службы. А потом вдруг зовут в комиссариат. Не знаю я подробностей, меня ведь и на свете еще не было, знаю только, что председатель Арут и вот его отец какой — то подлог устроили. Паруйра освободили, а отца моего признали годным. Ушел он на фронт и… не вернулся больше.
Шушик не могла продолжать. Слезы подступили к горлу. Ожило незабытое горе.
— Узнал, кто ты, чей ты сын? — нанес очередной удар Ашот. — Теперь я за Шушик доскажу. В годы войны, когда ее отец был на фронте, а мать тут из сил выбивалась, чтобы троих детей прокормить, твой отец двухэтажный дом из тесаного туфа построил. Чьим трудом? Спрашивал ты его об этом, пионер Саркис, когда вырос?
Голова Саркиса опускалась все ниже и ниже. Кажется, впервые в жизни всколыхнулось в нем что — то похожее на чувство стыда — чувство, прежде ему совершенно не знакомое. Было стыдно за нечестные дела отца, за то, что он, Саркис, пионер, закрывал на них глаза, гордился положением отца, пользовался этим положением. «Но не ужели мой отец и на самом деле жил на нечестные деньги?…» — этот вопрос всю ночь не давал Саркису спать. Размышляя, Саркис пытался оправдать себя: не мог же он, занятый своими уроками и играми, знать о том, что делает отец! К тому же ведь делалось все это втихомолку! И все же стыдно. «Ах, как стыдно!..» — повторял он про себя. Но минуты раскаяния сменялись чувством упрямого протеста.
Так, то раскаиваясь, то вновь оправдывая себя, размышлял Саркис. Но как бы то ни было, какие бы противоречивые мысли ни сталкивались в его голове, «непедагогический» метод Ашота произвел на него определенное действие.