По старой архитектуре улицы шарахались в стороны от церкви. Кирпичных домов было мало, все старые. Но на хозяйственном дворе артели, на огородах и усадьбах колхозников из-под снега проглядывали новенькие бревна и кирпич: строительство на весну намечалось немалое.
Домик правления, приземистый, старенький, стоял посреди села, как старый гриб на поляне. Возле него — площадка с колодцем и группой растрепанных верб. Чуть поодаль, ростом с первоклассника, поднимался фундамент будущей конторы и клуба.
Снег еще искрился и слепил, но уже по-мартовски тяжело осел. Суетливые вороны, выведывая, не близко ли весна, носились взад и вперед над голыми ветками.
Был предвечерний час. Изо всех концов села шли и шли на площадь колхозники. В обрывках речей угадывалось: люди идут подводить итоги своего труда.
Я шагал по улице медленно. Пожилые, завидев меня, торопливо кланялись и отводили глаза. Многим и впрямь было не до меня. Молодежь разглядывала с каким-то насмешливым любопытством.
Этот снисходительный взгляд молодых на священника, как на ряженного не ко времени, я встречал все чаще. Не скрою, меня обижало такое отношение к сану, к делу, которому я посвятил свою жизнь. Но однажды я подумал: до революции уважение к священнику вызывалось тем, что, кроме него да волостного писаря, не было других хорошо грамотных людей на селе. Кругом царило невежество. А теперь?
Мимо меня на колхозное собрание прошли фельдшер и медсестра, пятеро учителей из семилетки, зоотехник, ветврач, агроном, механик, — обо всех мне успела рассказать словоохотливая Валентина Петровна. А председатель колхоза, донесла она, в сельскохозяйственной академии в Москве науку прошел.
Я бреду на зов серебристого колокола. Он висит на столбе против здания сельского Совета. Я знаю, что пришел сюда только затем, чтобы послушать радио, но прикидываюсь, будто меня интересуют товары, выставленные в магазине сельпо.
Мне не стыдно признаться себе, что живу я в церкви, как на острове, что я — ломоть, отрезанный от мира, от всего того, чем живут люди, которых я призван учить. А что я знаю сам? Не много. Во всяком случае, меньше, чем знают они. Попробуй-ка я провести в сторожку радио. Такие пойдут по селу разговоры, что если епископ не выгонит, самому придется уйти.
Я долго разглядываю витрину и прислушиваюсь. По радио передают последние известия: повсюду обсуждаются решения январского Пленума ЦК партии, принимаются меры к ускоренному развитию животноводства; страна идет навстречу выборам в местные Советы.
Потом я возвращаюсь в сторожку, и мне грустно. С завистью смотрю на открытую дверь библиотеки, мимо которой прохожу. Хорошо бы прочитать интересную, умную книгу. Но разве мне можно войти в читальный зал? Разве доступно посмотреть кинофильм? Ни-ни! Еще прослыву безбожником.
Когда я снова поравнялся с домиком правления, группа юношей сердито выволакивала из дверей, ведущих в зал, захмелевшего мужчину. Он упирался, нещадно бранился и орал:
— Эт-то кто? Я — спекулянт?
— Конечно, вы, — спокойно отвечал ему вихрастый парнишка в костюмчике, который был ему узок в плечах. — Поменьше бы на рынке торговали — не назвали бы…
Усадив пьяного на скамейке под вербами, юноша вошел в дом, а пьяный, завидев меня, соскользнул со скамьи на колени, ухватил за край подрясника и, возведя очи к небу, заорал:
— Батюшка! Заступник! Только ты один понимаешь, сколь грешен человек. Ты один волен все простить. Благослови! И я ему сейчас морду набью…
1 марта
У меня побывала Матрона. Так все здесь зовут убогую монашенку, живущую подаянием. Она вошла, улыбаясь, хотя вид у нее был жалкий: босая, в рваной юбке, с подолом, облепленным грязью, и с котомкой, закинутой на плечо. Улыбалась Матрона и тогда, когда изливала жалобы и из глаз струились обильные слезы.
Женщина эта, небольшого роста, полная, средних лет, была самым добродушнейшим созданием. Однако все монашенки, жившие в округе, люто ненавидели ее и гнали с глаз долой.
Матрону презирали за неряшество. Одета она была и в самом деле бедно, но не хуже некоторых других своих сестер. Ее называли обжорой. Она любила поесть, и частенько уплетала, не кривляясь, все, что попадало под руку.
«Акула!» — прозвали ее жители. Если бы не вечно улыбающееся, круглое, как медный таз, лицо, она походила бы на акулу, потому что первая набрасывалась на даровую еду и ела с жадностью.