Девочка коротко взмахнула рукой, и зеленый огонек прорезал темноту.
— Колечко! — сказала она.
— Такое колечко, — вслед за ней проговорил Шмуклик.
— Зачем оно тебе? — спросил Курка.
— Ты не знаешь? — Девочка повысила голос и проговорила: — Дядя Яков, спой песенку о колечке.
— Хорошо! — ответил слепой. — Я спою…
Он стал петь, а девочка переводила строку за строкой:
Слепой не пел, а говорил слова песни — все громче и громче. Ему подпевали все, кто был в той большой комнате. Песня звучала как молитва с тоскливым, тягучим мотивом.
Слепой все повышал голос, он почти выкрикивал слова песни, ему вторили все, кого судьба собрала в эту ночь в единственном уцелевшем доме гетто, но Гришин слышал только шепот девочки:
Песня оборвалась. Стало слышно, как Шмуклик возится, зарывается в солому, чтобы согреться.
— Ты спрашивал о Боре? — говорила девочка Курке. — Он ушел — Соколик не мог больше прятать нас двоих. И Борис сказал: «Я уйду, а ты оставайся». Он хотел пробраться к нашим, но не сумел и попал в гетто.
— Да, — подтвердил слепой, — твой брат попал в вышневецкое гетто и, значит, погиб вместе со всеми.
Казалось, что слепой слышит все, что происходит крутом, близко и далеко, и знает судьбы всех.
Девочка плакала. Сдерживая слезы, она еле слышно сказала:
— Но у него было колечко. От цианистого калия смерть наступает сразу? Ты не знаешь?
— Нет, — ответил Курка.
— Сразу, — сказала девочка.
— Да, сразу, — подтвердил слепой и снова стал читать: — Они шли к печи, которая горела вечным огнем. И никто из тех, кто попал в колонну, не остался живым. Была осень. Они шли через грязь, под дождем. И женщины прижимали к груди детей, защищая их и в последнюю секунду от того, от чего защитить нельзя. И во всем мире горел ненасытный огонь.
— Мне оно больше не понадобится? — спросила девочка, поднимая руку с колечком.
— Нет, никогда! — отозвался Курка.
— Ты знаешь наверное?
— Тебе это никогда больше не понадобится, — так же твердо повторил Курка и спросил: — А ты осталась у Соколика?
— Да, Боря, когда уходил, устроил мне схрон на зиму в скрыне. Там лежала кладка бревен — огромные такие сосны. Он с Соколиком у одной сосны отпилил конец. Я забиралась, как в нору, и изнутри закрывалась срезом. Там было все слышно. Я обмирала от каждого шага и все ждала…
— Чего?
— Ты не понимаешь? Смерти, — с непонятным спокойствием ответила девочка. Приподнялась, погладила Курку по голове и сказала еще: — Вы ведь все тоже много раз ждали смерти. Разве не так?
— Нет. — Курка подумал и закончил: — Мы шли навстречу ей, это совсем другое…
— Да, это другое, — сказала девочка. — А я ждала, ждала. Там, в скрыне, рядом с кладкой, конь стоял. Стало холодно, я раз ночью не выдержала, выбралась из схованья, легла рядом с лошадью. Коняка заржала, будто звала на помощь, обнюхала меня и успокоилась. Коняка дышит и греет, бока у нее поднимаются — будто тебя качает, как на лодке в море. Хотя я ни разу не видела моря. Ты был на море?
— Нет, — сказал Курка. — Я мало что видел до фронта — только свою Листопадовку, и лесоразработки, и фронт.
— Увидишь. После войны…
— Не знаю.
— Увидишь, — повторила девочка и продолжала о своем: — Я часто так грелась ночами. Согреюсь — и опять в кладку. И сосны тоже грели. И я была благодарна им, всем вообще — коню, хозяину. Всем, кто не убивает.
Девочка заплакала. Только ее плач слышался в темноте. Все спали, даже слепой уснул над своей книгой.
— Коняка привыкла ко мне и ржала, когда я уходила, — звала, — снова заговорила девочка. — Мне все казалось: зайдут чужие, коняка моя заржет — она ведь не понимает, — посмотрит на схрон, и люди догадаются, где я спряталась. И…
Девочка замолкла на середине фразы, потом сказала:
— Но ведь у меня было колечко: там, под камушком, цианистый калий.
Она взмахнула рукой, и зеленый камушек, блеснув, очертил плавную дугу.