Когда эта людская лавина приблизилась, Курка даже отступил на шаг в тень вяза, как бы под защиту его.
Может быть, раньше он не сознавал реальности возвращения в уже похороненное прошлое и теперь, когда это прошлое обступило его, стоял, потрясенный.
Толпа, набежав, охватила нас, и с этого момента все три дня жизни в Листопадовке мы чувствовали себя во власти людского половодья, несшего нас с утра до ночи.
Мы просыпались в хате, где нас застал и свалил с ног последний из вчерашних пиров, и в кружащемся от непрошедшего опьянения пространстве видели неподвижно и тихо стоявших у стен и в проеме открытых дверей девушек, принарядившихся, с венками на голове, и пожилых женщин; из-за кофт выглядывали глечики с топленым молоком, горшки с борщом, бутылки с узваром, квасом и самогоном
Женщины стояли с вечера, может быть, и не уставали часами смотреть на спящего Курку.
Девушки видели в Курке женихов и братьев, отцов, которые, значит, вернутся, раз вернулся Курка, пропавший, казалось, навсегда. Матери видели в нем своих сыновей и грядущий мир.
Своего дома у Курки не было — мать умерла еще до бегства Курки из села, и опустевшая хата сгорела. Домом стало все село.
Мы поднимались, и сразу снова начинался пир — где-нибудь в садочке, под яблонями и вишнями.
Как-то, задолго до войны еще, в очень тяжелый день, я узнал, что горе не тонет в вине, оно не дает человеку опьянеть. Теперь я понял, что и радость бывает такой, что, сколько ни пей, забытья не наступает.
Иногда Курка исчезал — уходил с Ксаной рука об руку, и Листопадовка — она существовала и существует для меня как единое целое — оставляла их с мудрой материнской заботой, чтобы они побыли одни в мире.
А пир продолжался. Нежность к Курке Листопадовка распространяла и на меня, готовая поделиться всем, что имеет.
На пирах по тамошнему обычаю вначале ставили только один стаканчик. Хозяин наполнял его, кланялся во все стороны: «Пью до всих, до всих», выбирал одного гостя, добавлял: «Пью до вас!», особо кланялся избранному и передавал ему стаканчик.
Какая-то очень красивая девушка выпила «до меня», и стаканчик долго путешествовал между нами — туда и обратно, — подобно челноку, прял между нами незримую нить, как до того он сновал между другими, постепенно всех оплетая таинственной пряжей.
Село было не похоже на виденные прежде. В него, заброшенное, далеко от дорог, редко заглядывали немцы, и наши войска, наступая, тоже прошли стороной.
Долгими летними вечерами Листопадовка гуляла и пела песни. Курка шел об руку с «сестричкой», как он называл Ксану. Я знал, что она и была для него сестричкой, а не возлюбленной, их соединяла память того ночного расставания, они оставались теми же детьми, что тогда, и через свое детство не могли переступить.
В песнях среди многих — иногда радостных, но чаще тоскующих — голосов я всегда различал слабые голоса Курки и Ксаны, казавшиеся одинокими. Ксана и Курка были из детства, живущего больше мечтой, а мы, остальные, были из взрослой жизни. Ксана и выглядела как девочка — худенькая, с еле намечавшейся грудью и длинной русой косой.
В первый же наш день в Листопадовке на гулянье я очутился рядом с Куркой и посмотрел на него со стороны.
Лицо его выражало отрешенность, поглощенность. Вообще в эту поездку казалось, что он меняется не по дням и не по часам даже, а по мгновениям, и в одном направлении, — не знаю, как его определить, — от ночи к утру, может быть. Что-то просыпалось в нем одно за другим, как после зимы просыпается природа — сбрасывая оцепенение.
Показалось, что он поет какую-то свою песню — не ту, что все. В общей песне выводит свое, никому больше не известное. В слабом голосе Курки слышалось нечто торжественное, дарящее тайное тепло; и это было так странно в нем, с детства озябшем, замерзшем, живущем на последней грани сил, через силу, — это неожиданное щедрое тепло.
Я подумал, что, если бы жизнь его сложилась по-иному, в иное время, он был бы счастливым человеком.
Это свое звучало так отчетливо, что и сейчас, когда я слышу украинские песни, оно просыпается, не заглушенное годами.
Как-то за столом стаканчик попал в руки высокого, широкоплечего и, по-видимому, очень сильного бородача.
«Пью до всих, до всих», — он сказал скороговоркой, оглядывая властными и недобрыми глазами гостей, сидевших за большим столом, а сказав: «Пью до вас», низко поклонился Курке, так, что черные вьющиеся волосы его свесились, закрывая глаза, и протянул ему через стол стаканчик. Какое-то время рука бородача тяжело висела над затихшим столом.