Я поднимался, зажигал свет и начинал раскладывать бумаги — блокноты с записями о военных операциях и о людях, солдатах и офицерах; многие из них погибли.
Погиб и Василий Курка.
На дне чемодана я нашел толстую тетрадь в сером картонном переплете и, быстро перелистав ничем не заполненные страницы, хотел было отложить в сторону, когда вспомнил, что ведь с этой тетрадью ездил вместе с Куркой из дивизии на его родину.
Вспомнилась эта поездка — день за днем: слепой старик в Збараже, детский сад, ночь у Чешского Креста и то, как Курка слушал историю семи венгров.
В памяти всплыл и Гришин, и это его слово «мальчик», Листопадовка, Ксана.
Я разыскал потертый блокнот с адресами венгров. Только Ференц Магоши был из Будапешта, остальные из неизвестных мне маленьких городков и сел.
Вдруг я понял, что тягостное настроение, не оставлявшее меня последние дни, — это «болезнь разлук». Болезнь забвения, разорванных связей, оставляющих, как оставляют разорванные сосуды, кровоподтеки, спайки, мертвые точки в сердце. Это — болезнь разлук, которые почти каждый из военных поколений по разным причинам пережил в десятки раз больше, чем то количество разлук, к которым притерпелась душа человеческая за века устоявшегося существования.
И я подумал, что есть только одно средство от болезни разлук и омертвений, причиняемых ею: хранить в памяти расставшихся с тобой; не убивать их в своей памяти, которой только ты хозяин, если уж им суждено было погибнуть в мире; не убивать ту часть их жизни, которая доверчиво или просто случайно была отдана тебе.
Я решил поехать к Гришину, чтобы поговорить с ним о Курке, и по дороге побывать в Будапеште, узнать о судьбе Ференца Магоши.
Кадровики из медико-санитарного управления сказали, что Гришин служит в том же звании и в той же должности. Я попросил у редактора разрешения на поездку и выехал — на этот раз не на развалюхе с ленточками за ранения, а на трофейном «опель-капитане».
Была ранняя осень, когда природа колеблется, повернуть ли обратно на лето или послушно идти к зиме. Сквозь желтизну деревьев просвечивала яркая зелень. В Будапешт я попал поздним вечером. Улицы были не освещены, прохожие почти не попадались, и я долго блуждал по переулкам, пока наконец нашел дом, где мог жить Магоши, если он благополучно вернулся.
Несколько раз я нажимал кнопку звонка, пока наконец сообразил: раз весь город обесточен, то и звонок не работает. На стук дверь приоткрылась, образовав узкую щель на длину цепочки. Видимо, там, в квартире, давно уже услышали шаги. В темноте чудились чьи-то испуганные глаза.
Я зажег фонарик. Луч света скользнул и по моему лицу, в то же мгновенье дверная цепочка коротко звякнула, дверь со стуком распахнулась, в свете фонарика мелькнула длинная фигура и улыбающееся во весь рот костлявое юношеское лицо, окаймленное черной бородкой.
— Майор! О! Я есть сразу узналь. Их бин Магоши, Ференц Магоши, — быстро повторял прерывающийся голос. мешая русские, немецкие и венгерские слова. — О! Борода есть ничего.
Чьи-то руки тянули меня в глубину квартиры, как в водоворот.
Вот так же нас, Курку и меня, втягивало во вдруг нахлынувшую толпу курковских односельчан, в жаркую тесноту женщин, обнимающих нас и целующих.
Я обрадовался этому воспоминанию, будто между тем залитым солнцем днем и нынешней ночью существовала важная связь.
— О, майор! Их бин Магоши! — повторял восторженный, захлебывающийся голос; он звучал то справа, то слева, то спереди, усиливая ощущение неопасного водоворота.
Меня влекло потоком в глубину и темноту квартиры.
…Я сидел посреди комнаты на шатком стуле.
Со всех сторон меня окружали люди. Близко, на краю стола, горела тоненькая свечка — елочная или церковная, — быстро таявшая и почти не разгонявшая мрака. В слабом и зыбком ее свете возникали новые и новые лица, появлялись и исчезали — некоторые совсем исчезали, а другие мелькали снова и снова. Чаще всего я видел Магоши с нелепой его бородкой, так не шедшей к нему, похожему на голодноватого подростка.
Теперь я ясно вспомнил его, стоявшего в шеренге пленных, как и остальные, ко всему готового и со всем примирившегося. И вспомнил, как, уже шагая к машине, он вдруг повернулся, взглядом спрашивая — буду ли я стрелять в спину. Вспомнил лицо его, приплюснутое к заднему стеклу кабины и выражающее неразборчивую жадность ко всему в жизни.
«Их бин Магоши! Я есть Ференц Магоши!»
Из темноты возник — как бы покоящийся на этой темноте, мягкой, теплой и безопасной, — младенец, — рук, поддерживающих его, не было видно, — и голос Ференца Магоши несколько раз с гордостью повторил: «Янош, Янош Магоши».