Выбрать главу

— Кто украл? — спросил он.

— Пейте, — не отвечая Глебу, приказал Ленька, бросив мясо на пол.

…После полудня, как только мы пообедали, в коридоре послышались спорящие голоса. Кто-то, кажется, Фунт, настойчиво повторял:

— Мы на минутку. Спросим — и назад.

Вошли Лида Быковская, Фунт и Аршанница. Они расселись — Аршанница на подоконнике, а Лида с Фунтом на табуретках. Доктор, сердитый и встревоженный, стоял в дверях.

— Ну, как вы себя чувствуете? — обычным своим, ровным голосом спросила Лида.

— Привычка у тебя тянуть, Лидка, — вмешался Аршанница, поднимаясь с подоконника. — Приходил кто-нибудь ночью? — спросил он, переводя взгляд с Глебушки на меня.

— Да, — не сразу отозвался Глеб.

— Кто? — шумно набрав полную грудь воздуха, продолжал Аршанница. — Ленька?

— Да.

— Ну вот… — хмуро сказал Аршанница и, кивнув головой, шагнул к дверям, но на полдороге остановился и добавил: — Зачем приходил? Рассказывайте.

— Значит, и вы видели ногу? Сами видели? — нетерпеливо перебил Фунт Глеба.

…Мы остаемся одни. Глеб лежит на спине и быстро шевелит губами. Потом вдруг садится, свесив с койки ноги.

— Они на Леньку клепают. Да? На Леньку, — отвечает он сам себе, непослушными пальцами застегивая пуговицы.

Я тоже одеваюсь, сам не зная зачем.

В клубе никто не оборачивается на шум наших шагов. Ребята стоят тесным кругом, и из-за их спин, из центра круга, раздаются голоса: тихий и запинающийся — Ленькин и требовательный, все более сердитый и громкий — Аршанницы.

Глеб садится на стул у дверей и слушает, вытянув вперед шею, шумно дыша полураскрытым ртом.

— Куда ж ты убегал? — спрашивает Аршанница.

— Не скажу, — отозвался Ленька.

— Погоди, скажешь… Откуда ты взял эту ногу, если не украл?

— Не скажу!

Я не вижу Ленькиного лица, но ясно представляю себе, как он стоит, опустив голову, не глядя на гневные лица.

— Откуда ж ты взял ногу, если не украл? — повторяет Аршанница.

— Не скажу! — эхом отзывается Ленька.

— Вот что, ребята, — решает Аршанница, — раз не хочет отвечать, пусть забирает это чертово мясо и выкатывается из коммуны. Мотька, принеси!

Круг расступился, открывая дорогу Политноге, и мы увидели Леньку. Я не успел рассмотреть его лицо; помню только, что оно было совсем не таким, как я себе представлял: совершенно белое, — только в ту секунду я понял, что это значит, когда говорят «белое, как бумага», — с крепко сжатым ртом, с сухими глазами и неподвижное. Может быть, и Ленька заметил Глебушку, потому что он вдруг качнулся вперед, будто хотел подойти к нам, но не двинулся с места.

Через несколько минут в комнату влетел Мотька. Задыхаясь от быстрого бега, он закричал:

— Ребята! Там две ноги!

Ленька, как стоял, сел прямо на пол посреди комнаты, почти сразу поднялся и пошел к нам. Но в этот момент появился доктор, схватил нас за руки и потащил в изолятор.

— Совершенное отсутствие дисциплины, — бормотал доктор, спускаясь по лестнице.

Шум голосов в клубе удалялся и наконец совсем затих.

После обеда явился Мотька, как всегда с последними новостями: вторая нога, та, что появилась после Ленькиной, вся в грязи, пыли, значит, валялась где-то на чердаке, и еще Август отыскал на ней продотдельскую печать. А где Ленька добыл мясо, откуда притащил — это неизвестно: Колычев не говорит, а Август запретил расспрашивать его.

Значит, вор держался-держался и все-таки не выдержал.

Я задумался и даже не заметил, что в комнату вошел Ленька. Он сидит на Глебушкиной койке, держит его за руку, и они с Глебом о чем-то переговариваются.

— Никому не скажешь? Честное слово? — шепотом спрашивает Ленька Колычев.

— Честное слово!

Я закрыл глаза и стараюсь дышать так, как во сне.

— Борис Матвеевич достал, — почти беззвучно шепчет Колычев. — Я как заявился ночью к нему на Шатуру, он сразу раздобыл.

— Борис Матвеевич… — повторяет Глеб.

Я лежу и думаю: «Кто же все-таки вор?» Но этого мне так и не удастся узнать. Да это и не самое важное. Кто бы он ни был, самое важное в том, что он сдался и отступил. Что мы сильнее!

В диспансере

Каждую весну, пятнадцатого марта, нас выстраивали парами, по росту, перед зданием коммуны. Дежурный осматривал старые заячьи треухи, из которых на талый снег и в грязь падали тонкие ворсинки, похожие на иглы хвои, рваные куртки с выглядывающей из прорех серой ватой, бледные лица, отвыкшие от солнца, всю нашу нестройную, колеблющуюся колонну и скрепя сердце отдавал приказ начать движение.