Я проползаю между ног под столиками, то и дело ощупывая кружку и боясь упустить Мотьку, который, пригнувшись, огибая столики и колонны, бежит к дверям.
За спиной бушует драка, оттуда доносится тяжелое дыхание, скрип раздавленного стекла и тонкий крик Додонова, тянущего одну букву: «Оооо-ооо-ооо».
У дверей никого нет, и мы выбегаем на улицу.
Мы бежим во весь дух, и кажется, что в темноте за нами мчится весь ресторан: официанты с поднятыми подносами, толстые шубы, Додонов с выпуклыми красноватыми пуговками глаз на бешеном скуластом лице.
Мы бежим из последних сил, но топот за нами становится все громче. А может быть, это стучит кружка, ударяясь о пряжку пояса, кровь в висках, собственные наши сердца?
Мы бежим по Тверской, по заваленному снегом Александровскому саду. Ветер с ледяной пылью дует навстречу, как будто ловит нас, широко расставив руки и с тонким, удивленным свистом смыкая их где-то далеко позади.
Мы добегаем до берега Москвы-реки и падаем просто потому, что больше нет сил. Кружка коротко лязгнула о лед, и стало тихо. Темно, и другого берега не видно. Внизу неясно виднеется замерзшая река. Кое-где ветер выдул снег, и обнажился лед. Перед глазами намело пушистый холмик снега, на нем темнеет круглое пятно от дыхания.
Холмик становится выше, заслоняя реку, и исчезает; я снова слышу топот, оборачиваюсь и вижу бегущего поросенка с петрушкой во рту, а за ним в темноте тяжело топающего сапогами нэпмана в шубе. Вот он нагнал меня, схватил за плечо и тянется к кружке, но я подтягиваю ноги и сжимаюсь в комок, напрягаясь всем телом.
Открываю глаза. Мотька трясет за плечо и кричит в самое ухо:
— Замерзнешь!
Я ощупываю кружку и, успокоившись, поднимаюсь. На улице пусто, тихо и темно. Мы идем к райкому сдавать деньги. Тяжелая жестяная кружка с сургучной печатью покачивается, ударяя по животу, и брезентовая перевязь оттягивает плечо. Мы идем к райкому, и я вспоминаю Ерохина, веснушчатую и ее подругу — строгую, красивую девушку, которая решила нашу судьбу.
— Дай помогу! — просительным голосом предлагает Мотька, но, хотя он теперь на всю жизнь мой лучший товарищ, я не отдаю кружки, а он не отнимает и даже не просит больше.
Мы идем, часто останавливаясь, чтобы передохнуть. Тогда я чувствую, что ноги становятся резиновыми, подгибаются колени, и я прислоняюсь к стене или прямо сажусь на тротуар с Мотькой рядом. Через секунду он снова трясет меня за плечо и кричит:
— Вставай, замерзнешь!
Мы поднимаемся и идем дальше — по Пречистенке, по кривому Мертвому переулку, мимо облупившихся домиков с окнами, закрытыми ставнями. Мы идем медленно оттого, что устали и трудно вытаскивать ноги из глубокого снега. Мотька впереди, а я за ним.
Шиэсу
Взволнованные и потрясенные, мы возвращались из Шиэсу — школы-интерната с эстетическим уклоном.
— Буржуазные штучки! — бормотал Ласька.
За одиннадцать лет жизни я успел повидать многое, но не было в нагромождении пережитого ничего похожего на то, с чем я встретился нынешним вечером.
— Лодыри. Вот и выламываются… — говорил Ласька.
Я был подавлен увиденным, его далекостью и непостижимостью, или вознесен — не знаю, как точнее определить тогдашнее состояние. Во всяком случае, все, нем я жил прежде, как бы поблекло.
Словно я побывал в тридевятом царстве и вернулся на землю, но не совсем, а оставив в этом «тридевятом Шиэсу» часть души.
Даже бормотание Ласьки, слово которого было для нас непреложным законом, мешало и почти раздражало. Новое чувство — сомнение — помимо воли возникало во мне.
Темнота стеной поднималась перед глазами. Обычно за ночной тьмой мне чудилось страшное: такое было бремя и уж так была устроена моя душа.
Обычно, но не сегодня.
Холодная и пустая уличная тьма превращалась в темноту театра, когда погашен свет, звучит музыка и, опережая актеров, ты нетерпеливо воображаешь — что же возникнет на сцене?
И хотя темный занавес не раздвигается, все-таки я начинаю угадывать то, что так хочу увидеть: я различаю огромные серые глаза, длинные тонкие ноги в белых туфельках, пурпурно-красное платье, перепоясанное кожаным солдатским ремнем, и тихо, как маятник, покачивающуюся около серебристой бляхи ремня пушистую косу. Но и девочка, и все в Шиэсу видится в воображении призрачным, как в тумане.
Хотя одновременно и необыкновенно ярким, почти слепящим.
Узнал ли бы я ее, если бы каким-то чудом встретил сейчас, по дороге в коммуну?