Выбрать главу

Восклицательные знаки в конце фраз звенели, как рельс под железной битой. Они рассеивали сонную одурь, всегда владеющую невыспавшимися и промерзшими коммунарами на первом уроке.

— Карл Моор — олицетворение благородства и революционного мужества, а Франц — олицетворение низости, коварства, трусости и подлости старого мира, — чеканил Фунт, снова подавая условный знак Келлеру.

— Дух мой жаждет подвигов, дыхание — свободы, — отзывался Герман. — Убийцы, разбойники! Этими словами я попираю закон… Прочь от меня сострадание и человеческое милосердие. У меня нет больше отца, нет больше любви!.. Так пусть же кровь и смерть научат меня позабыть все, что было мне дорого когда-то! Идем! Идем! О, я найду для себя ужасное забвение! Решено — я ваш атаман! И благо тому из нас, кто будет всех ужаснее убивать: ибо, истинно говорю вам, он будет награжден по-царски!

Бум! Бум! Бум! Жечь! Убивать! — гремело в воздухе.

— Карл Моор — олицетворение благородства, потому что он и его разбойники прокладывали дорогу революционному бюргерству, а все полезное революционному бюргерству было для той эпохи благородным и нравственным, — уверенно говорил Фунт.

Странно — когда я накануне вечером дочитывал «Разбойников», ничто в этой знаменитой пьесе не затронуло меня, а сейчас, на уроке, я чувствовал волнение и непонятное горе…

Голос Келлера еще заполнял комнату, перекатываясь от стены к стене, а Ольга Спиридоновна зорко оглядывала ребят, молча вызывая наиболее смелого решиться выступить первым, сразу же после самого Фунта.

Взгляд ее скользнул и по моему лицу — быстро и холодно, как всегда.

Они и сейчас живы в воображении — удивительные глаза Ольги Спиридоновны, дорогой нашей учительницы, рано покинувшей свет.

Большие, круглые, как у птицы, серо-зеленоватые, глаза эти обладали удивительной способностью то загораться, сиять, если обращены были к человеку, как подсказывало ее чутье, не похожему на других, думающему по-своему, то становиться незряче равнодушными, пробегая по лицам ребят обычных, ничем «своим» не освещенным, — к таким относился и я.

Взгляд вещих глаз Ольги Спиридоновны еще пробегал по моему лицу и по всему моему существу, как зимний ветер, — ощущение колкого холода я помню и сейчас, — а я уже заговорил помимо собственной воли, не зная зачем, не зная, что скажу.

Первый раз в жизни заговорил на ее уроке.

Я как бы со стороны услышал свой напряженный, излишне громкий, срывающийся голос и преисполнился ужаса, но одновременно и понимания того, что отступать некуда.

Ольга Спиридоновна очень медленно, преодолевая внутреннее недоверие, снова повернулась ко мне, но взглянула уже по-иному, с чуть заметной улыбкой, и, может быть, даже сделала шаг ко мне.

Этот ее взгляд я помню: глаза ее высветляются из прошлого и светят живым зеленым светом.

Потом я узнал: величайшее чудо на земле, если взгляд, устремленный на тебя, из совершенно равнодушного, какой бывает и вообще может быть только у женщины, становится внимательным, удивленным, радостным, — тут степени и порядки совершенно неважны, да они и неопределимы, а важно само это чудо мгновенной перемены — перехода ночи в день.

Тепло струится из женских глаз, будто запасы его бесконечны, пока вдруг — также необъяснимо — не иссякнет.

Но бывает, что оно не иссякает, не убывает даже.

И эти изменения свойственны вовсе не одной лишь любви — ее зарождению и исчезанию, — но вообще женскому отношению к миру: к ребенку, истине, красоте, природе.

И когда такое потепление, как явление природы, как весна, коснется тебя, ты оживаешь и становишься тем, чем и должен быть, — становишься порой совсем ненадолго, а иногда до самой смерти.

…Я помню ораторски звонкую речь Фунта и голос Келлера; заново просматривая «Разбойников», я легко нахожу монологи Карла Моора, которые читал Келлер, но того, что говорил я сам, припомнить не могу — ни одного слова, ни единой мысли.

Только какие-то неясные картины из разных, далеко отстоящих друг от друга времен жизни возникают в воображении, когда я пытаюсь оживить тот предельно важный для меня день.

Мне вспоминаются немецкие солдаты в железных, защитного цвета касках, марширующие через наше местечко, — и такие, какими я видел их много позднее, во время войны с гитлеровской Германией.

Нет, одно дело читать красивым голосом красивые слова о разбойниках, гордо попирающих закон, и совсем другое — увидеть хоть одного разбойника, действительно пришедшего жечь и убивать.

Сразу вслед за картинами детства вспоминаются иные, из тогда еще и не занявшегося над миром, а может быть, уже незримо восходящего будущего.