Многие европейские страны в 1830‑х и 1840‑х годах охватила волна энтузиазма по отношению к статистике. Статистика делала зримыми вещи, которые до тех пор оставались скрытыми или казались само собой разумеющимися. Бедное население только после пересчета обрело облик некой единой массы. Так возникло абстрактное понятие «бедность», повлекшее за собой моральное обязательство и инициативы. Были основаны статистические общества и органы печати, появились государственные учреждения, в задачу которых входило собирание, анализ и хранение данных. Политика все больше опиралась на точную информацию. Во Франции уже при консуле Наполеоне Бонапарте в 1801 году был введен систематический регулярный государственный сбор данных на уровне префектур. Наполеоновское государство желало глубоко проникнуть в структуры гражданского общества. Для этого ему была необходима как можно более обширная и точная информация о нем[109]. Так же действовало парламентское государство в Великобритании, на региональном уровне гораздо менее бюрократичное, чем во Франции. Британская власть использовала в колоссальном объеме собранные ею эмпирические данные (facts) обо всем на свете – от санитарных условий в рабочих кварталах до медицинского состояния армии[110]. Сбор информации входил в обязанности Королевских комиссий, назначаемых парламентом для изучения конкретных вопросов и действующих в течение ограниченного срока. Результаты работы Королевских комиссий были доступны общественности и находились в распоряжении как властей, так и их критиков. Чарльз Диккенс высмеял тип сборщика данных и глубоко убежденного позитивиста в образе Томаса Грэдграйнда в романе «Тяжелые времена» (Hard Times, 1854). Однако такой позитивизм не только генерировал знания для властей предержащих, но и лил воду на колесо аналитической мельницы противников позитивистов и критиков системы, таких как Карл Маркс. Статистика заняла важное место и в общественной жизни США, вероятно даже более значительное, чем в Англии или во Франции. Только благодаря статистическому взгляду стала мыслимой интеграция огромного пространства. Цифры убедительнее всего демонстрировали необозримые, беспримерные масштабы Соединенных Штатов. По схожим причинам значительную роль сыграла статистика в процессе объединения Италии. Она предвосхитила будущую картину объединенной нации и нашла применение в качестве эксклюзивного знания новых элит государства. Вскоре после достижения политического единства умножилось число статистических исследований, поскольку даже либеральные силы были заинтересованы в том, чтобы подвергнуть учету и население, и ресурсы страны. Эта информация позволяла контролировать деятельность нижестоящих инстанций с высоты центрального государственного аппарата. Италия была творением статистики[111].
XIX век стал столетием подсчетов и измерений. Идея Просвещения о том, что можно полностью описать и организовать в таксономическом порядке весь мир, только в эту эпоху возросла до веры в способность обнаруживать истину с помощью чисел, статистически обработанных данных или даже так называемой «социальной математики», о которой шла речь у маркиза де Кондорсе – светлой, но поздней звезды Просвещения. В XIX веке общества впервые измерили сами себя и создали архивы на основе данных измерений. Многое при этом наводит на мысль, что они порой заходили слишком далеко. В некоторых странах было создано больше статистического знания, чем могло быть когда-либо использовано для научных или административных нужд. Статистика стала тем, чем она является сегодня: манерой речи политической риторики. В руках государственной бюрократии созданные статистиками категории приобрели вещественный характер. Возникшие по технической необходимости социальной статистики такие категории, как класс, слой, каста, этническая группа, приобрели характер формирующей реальность силы как для администрации, так и для самовосприятия. Статистика была двуликой: с одной стороны, она представляла собой инструмент для описания и для социологического просвещения, с другой стороны, она работала как большая машина по производству стереотипов и навешиванию ярлыков. В обоих случаях она превратилась в XIX веке в центральный элемент общественного воображаемого (imaginaire) во всем мире. Нигде вторая сторона социологии не проявилась так четко, как в колониальном пространстве. Там, где понять социальные условия было тяжелее, чем в привычной среде метрополии, многие поддавались соблазну мнимой объективности цифр и точности социологии. Зачастую того, кто пытался с помощью цифр зафиксировать мобильное население, ждала неудача, обусловленная неочевидными поначалу практическими сложностями этого предприятия.