Выбрать главу

Ксения так старалась забыть прошлое, что порою ей это почти удавалось. Внушала, старательно внушала себе, что грех, великий грех жить греховными воспоминаниями о погубителе всей своей родни, о государевом преступнике и злодее. О добрых людях говорят: всякому-де мертвому земля — гроб. Дмитрия даже могилы не удостоили, сожгли его труп и выстрелили на западную сторону!

Иногда Ксении удавалось совладать со своим глупым, безнадежно тоскующим сердцем. Просыпалась утром — и думала лишь о том, что довлеет дневи злоба его, а былым, тем паче — позорным былым, жить смысла нет. Но длилось тупое забытье недолго. Так раненый, бережась, нет-нет да и повернется неловко, разбередит кровоточащий поруб! То же происходило и с Ксенией. Ни с того ни с сего вспыхивали перед взором памяти любимые темно-голубые глаза, звучал его голос — такой ласковый, такой волнующий, что у Ксении даже сейчас, по прошествии стольких лет, заходилось сердце от воспоминаний. Никак не могла забыть, как это было у них в первый раз, как случалось потом. «Косы твои… — бормотал он, задыхаясь. — Тело твое…»

Странно, что жива еще сама Ксения. Хотя разве ее существование можно назвать жизнью? Она так и не в силах оказалась смириться с монастырским затворничеством, сначала в Белозерской обители, потом в Девичьем монастыре, в Троице. Шитье образов и пелен, коим занимаются исстари монахини по монастырям, не приносило ей никакой радости, хотя рукоделье Ольги вызывало общее восхищение. Ужасно жить, втихомолку мечтая о смерти, каждый день открывать глаза с тоской: ну почему ты не прибрал меня, Господи?!

Ничто, ничто ее не берет. Вот уж сейчас, когда осадили Троицу поляки, когда такая тягость настала в обители, многие люди мрут от голода, дурной воды и спертого воздуха в тесных помещениях, а Ольги не касается никакая хворь. Она даже ходила на стены осажденного монастыря под предлогом подноса воды и пищи оборонщикам, а на самом деле — втихомолку надеясь, что зацепит ее стрела, или пуля, или осколок ядра. Но это было истолковано недобрыми людьми вкривь и вкось.

— Ишь, шляется, хочет небось снова любовника прельстить! — пробормотала как-то раз вслед Ольге маленькая, толстенькая монахиня, в которой та сразу узнала старицу Марфу. Некогда она звалась Марьей Владимировной Старицкой и титуловалась королевой Ливонской.

Ольгу старица Марфа ненавидела люто и, не боясь греха, ненависть свою выказывала. Уж мать-настоятельница налагала, налагала на нее епитимьи, уж увещевала-увещевала, приводила к разным покаянным послушаниям, ан нет — неистовая старица нипочем не унималась. Как завидит Ольгу — так и кольнет словом, а то и щипнет, тут же бормоча:

— Ох, снова бес попутал!

Ольга не жаловалась — ей-то было отлично известно, чем провинилась она перед старицей Марфой. Нет, не она. Не ей мстила бывшая королева Ливонская — ее покойному отцу, Борису Годунову, который некогда лишил ее престола, обманом вызвал в Москву и, разлучив с дочерью, которая вскоре умерла, насильно постриг в монастырь.

Только из ненависти к Годуновым, к несчастной старице Ольге бывшая королева Ливонская мутила в монастыре воду и кричала, что надобно-де сдать Троицу законному королю Дмитрию, которого она называла двоюродным братом. Самое смешное, что сестры, обитавшие рядом с Марфой еще во времена первого Дмитрия, уверяли: того царя она честила самозванцем и всячески проклинала. А ведь именно он был истинным сыном Грозного! Но он умер, умер, старица Ольга, хоть и не видела его мертвого тела, знала это так же достоверно, как то, что сама еще живет на свете. Нынешний Дмитрий был самозванцем, и если старица Марфа поддерживает его, то лишь из неизбывной женской вредности — желая досадить Ольге.

К дочери Годунова относились в монастыре как ко всем, однако мирское, лютое злословие Марфы, несовместимое с иноческим чином, возмутило многих, и в Москву, к царю Василию Шуйскому, полетело письмо от архимандрита Иосифа: «В монастыре смута большая от королевы-старицы Марфы: тебя, государь, поносит праздными словами, а вора называет прямым царем и себе братом; вмещает давно то смутное дело в черных людей. Писала к вору, называя его братом, и литовским панам, Сапеге со товарищи, писала челобитные: «Спасибо вам, что вы вступились за брата моего, московского государя, царя Дмитрия Ивановича!» Также писала в большие таборы к пану Рожинскому со товарищи. Прошу тебя, государь, укоротить старицу Марфу, чтобы от ее безумия святому месту никакая опасность не учинилась!»

Опасность, впрочем, учинилась-таки. Не от безумия старицы Марфы — от полчищ казачьего атамана Ивана Заруцкого, ставшего любовником все той же Марины Мнишек, из-за которой сломалась однажды судьба Ксении Годуновой. Уже когда основная осада была снята, когда Троицкий монастырь собрался вздохнуть свободно, налетели казаки, выгнали монахинь из келий, многих изнасиловали, а тех, кого не тронули, оставили обобранными до нитки, полунагими.

Налет на Девичий монастырь заставил Марину Мнишек чуть ли не визжать от ярости: ну зачем дразнить московитов, которые за своего Бога готовы горло перегрызть?! И в то же время доставил ей огромную радость — среди ограбленных до нитки, обесчещенных, разогнанных из монастыря инокинь оказалась старица Ольга… а уж Марина-то отлично знала, кто таится под этим именем! Ведь именно ей была обязана Ксения Годунова тем, что рассталась со своими роскошными «трубчатыми косами», воспетыми даже в песнях, что ее тело, «словно вылитое из сливок», иссохло под монашеской одеждою. Но хоть и бросил Дмитрий — тот, первый, подлинный! — под ноги своей польской невесте страсть к русской красавице, все же ревность никогда не утихала в сердце себялюбивой шляхтянки. И, может быть, она впервые почувствовала себя отмщенной, когда услышала о бесчинствах донцов в Девичьем монастыре.

Однако тут же вещее сердце сжалось, предчувствуя, как то событие аукнется для имени и славы Заруцкого.

Конечно, имя дочери Бориса Годунова, полузабытое имя, уже мало что означало для русских людей. Однако такими, вроде бы незначительными, «каплями» постепенно переполнялась чаша терпения… и скоро ярость народа должна была перехлынуть через край, обратившись равным образом и против чужеземцев, и против «своих» разбойников.

* * *

Так оно и случилось. Смута на Руси наконец-то рассеялась. Все старые счеты и честолюбивые мечты кончились для Марины Мнишек в июле 1614 года, когда она то ли была убита в тюрьме, то ли сама умерла. Ксения пережила соперницу на восемь лет и скончалась в 1622 году. В память о ней остались в Троицком монастыре прекрасные вышивки шелком и жемчугом — и некая странная песня, якобы сложенная ею еще в те времена, когда она находилась в заточении в доме Василия Мосальского-Рубца и ждала решения своей судьбы от Дмитрия. Тоскливая песня:

Сплачется мала птичка, белая перепелка: «Охти мне, молодой, горевати! Хотят старый дуб зажигати, Мое гнездо разорити, Мои малые дети побити, Меня, перепелку, поймати…»
Сплачется на Москве царевна: «Охти мне, молодой, горевати, Что едет к Москве изменник, Ино Гришка Отрепьев, расстрига, Что хочет меня полонити, А полонив, меня хочет постричи, Чернеческий чин наложити!
Ино мне постричися не хочется, Чернеческого чину не держати, Отворити хочу темну келью, На добрых молодцев посмотрети…
Ах, милые наши терему! А кому будет в вас да седети, После царского нашего житья И после Бориса Годунова?..»
* * *

«Охти мне, молодой, горевати…»

Вот уж воистину — выпало этой страдалице на долю только горевати от любви! Словно ополчилось на нее чувство, что не давало ей в руки счастья!