Выбрать главу

Неплохое прозвище. Особенно оно хорошо звучит, когда девочки меня ласково называют - Быстроглазик. И все же оно меня не устраивало: я начал догадываться, что человек я необыкновенный. Обыкновенных стригли коротко, а я ходил с локонами. Их мне начали отпускать с младенчества, чтобы меня интересней было любить. В школе привыкли к такому моему виду и никогда не требовали, чтобы я стригся короче. (Теперь это уже не локоны, а модная прическа.) Из-за этой моей прически на меня обращали внимание, всегда заводили разговор обо мне и всегда обнаруживали во мне еще много необыкновенного - я привык, что на мне человеческие взгляды задерживаются дольше, чем на других. Однажды, когда я торопился на пионерский сбор, а мой галстук куда-то запропастился, бабушка повязала мне на шею шелковую красную косынку. Получилось вроде красного банта. И сейчас же походка у меня изменилась: меня несло, я плыл сам собой, и такая легкость была в моих движениях, так ладно и приятно голова на плечах покоилась и поворачивалась, что невозможно было не любоваться на себя в витрины магазинов - что за взгляд, что за жесты! В школе я заметил, что и голос у меня изменился. Я стал другим человеком. Я еще не знал имени этого человека, но уже понимал, какая это значительная личность. Все в доме решили, что перемены эти к лучшему. Одного папу мой новый облик смущал. Однажды он спросил:

- У тебя все в порядке? Ничего не болит?

Разве можно было такого человека окликать - Быстроглазый? Я ждал случая, чтобы с этим покончить. А пока придумывал себе новые прозвища, но ни одно меня не устраивало.

Нас называют телефонщиками: меня, Мишеньку Теплицкого, Марата Васильева и Горбылевского. У всех у нас дома телефоны, и вечно мы звоним друг другу и договариваемся, договариваемся, да только я не припоминаю, чтобы мы хоть раз о чем-нибудь договорились. Был еще пятый телефонщик Валька Сероштан, но его родители обменяли свою двухкомнатную квартиру с телефоном на трехкомнатную без телефона, после этого Валька недолго оставался среди нас. Он вначале пробовал звонить к нам из автомата, но получалось не то: он сразу же разучился закручивать разговор, и всегда оказывалось, что с ним не о чем говорить. Он стал поговаривать, что мы плохие друзья, подрался с Горбылевским, потом с Мишенькой. Однажды он позвонил мне и сказал, что наконец-то разобрался, какие мы все гады, особенно Горбылевский и Мишенька, но и я тоже хорош. Я только вздохнул в трубку: человек лишился телефона - это надо понимать. В конце концов Валька записался в секцию плавания, теперь он дружит с двумя пловцами и делает вид, что с нами ему неинтересно.

С Горбылевским я сидел за одной партой, но прошлым летом мы с ним все время ссорились, и в начале учебного года я турнул его со своей парты, хоть Горбылевский и кричал:

- С каких пор эта парта стала твоей?

Горбылевский сел с Мишенькой Теплицким, а Мишенькин сосед Чувалов со мной. Это тот самый, который крыши рисует. Он и не подумал скрывать, как он доволен, что очутился рядышком с Быстроглазым. Я не удивился такому простодушию: личность он малоавторитетная, в классе его пинают и щиплют просто так, от нечего делать, хоть он рослый и на вид здоровяк. Я стал здороваться с ним за руку и иногда отгонял от него тех, кому нравилось шлепать его по широкой спине. И вот Чувал стал поглядывать на меня с благодарностью. Однажды он отломил мне от своего завтрака. Хлеб был какой-то помятый и вроде бы влажный, повидло кислое, и нельзя было понять, из чего оно приготовлено. Жалкий товарищ. Я ему как-то сказал:

- Ты зашел бы ко мне.

Он через час после этого притащился с папкой, набитой рисунками, сел на диван, положил папку на колени и сказал:

- Я пришел.

У меня Марат Васильев как раз был. Мы с ним ждали Мишенькиного звонка. Марат Васильев все спрашивал меня глазами: "А этот тут зачем?" Чувал был обут в кроссовки. Штанины брючонок взбились, и стало заметно, что кожа у него выше лодыжек шелушится - хотелось подарить ему флакончик глицерина. Думалось, это у него оттого, что он такие невкусные завтраки ест. Нужно было посмотреть его рисунки. Я сказал:

- Давай показывай.

Он смутился и стал показывать - крыши, конечно. Черепичные и железные. Антенны, трубы, тени. Крыши ночью и крыши днем, под луной, в дождик, одна крыша была под самыми облаками, так что тучка за трубу зацепилась. На некоторых, крышах человек был нарисован.

- Тоже в тапочках, - сказал мне шепотом Марат.

Только кроссовками этот человек и походил на Чувала. Он был старше, десятиклассник на вид, худощавый, в рубашке в обтяжку и в джинсах: ходил по крышам, танцевал почти у края, сидел, свесив ноги, стоял, глядя на луну. На одном рисунке он сидел, обхватив колени, и думал, а напротив него сидел кот и тоже думал. Хвалить особенно нечего было.

Марат ткнул пальцем в кота. Мы посмеялись над этим мыслителем - кот был здорово нарисован. Тогда Чувал взял чистый лист из папки и карандашом быстро нарисовал пять котов: испуганного, сытого, голодного, спящего (сразу было видно: ему снится веселый сон) и кота в сапоге. Как он очутился там, бедняга, в громадной ботфорте со шпорой? Только голова торчала, испуганная рожица усатика. Было понятно: еще не скоро ему удастся выбраться.

Я тут же лист с этими рисунками к коврику над диваном приколол. Непонятно было, зачем Чувал рисует дурацкие крыши и ненормального малого, который днем и ночью по этим крышам лазает, если умеет так здорово котов рисовать. Марат Васильев попросил, чтобы Чувал и для него рисунок сделал. Чувал тут же нарисовал большущего кота, во весь лист, - кот этот убегал, страшно испуганный. Скорей всего, это тот самый был, который в сапог попал, а теперь выбрался и драпал. Может, ему казалось, что сапог за ним гонится? Чувал, наверно, много интересного знал об этом коте. Но я не стал расспрашивать: еще завоображает.

Папа появился в комнате как будто специально для того, чтобы подружиться с Чувалом. Видели б вы, как они сидели рядышком на диване: Чувал по одному доставал рисунки из папки и показывал. Папа оказался ценителем, даже волноваться начал. Меня так и подмывало сказать, что зря он себя так ведет, как будто Чувал в этой комнате первый человек. Нельзя же выделять кого попало. И начало казаться: может, рисунки Чувала в самом деле хорошие? Хотелось подойти и вместе с папой рассматривать. Вот тебе на!

Позвонил Мишенька и сказал, что может нам кое-что интересное показать. Мы с Маратом ушли. А человек в кроссовках остался с папой.

Но Мишенька нам ничего интересного не показал, просто ему хотелось, чтобы мы поскорее к нему пришли. Мы пытались поговорить о чем-нибудь, но без телефона у нас не вышло. Кончилось тем, что я сказал Мишеньке:

- А ну тебя к черту! - и ушел.

Я оставил их с Маратом скучать, а сам решил вернуться домой, позвонить Горбылевскому и рассказать, как два долдона скучают и ничего придумать не могут, хоть тресни.

Недалеко от нашего дома, напротив старинной церквушки, есть скверик на четыре скамейки. В этом скверике я увидел папу и Чувала: они сидели рядышком, ели мороженое и разговаривали. Они-то не скучали. Я почему-то не подошел к ним, а повел себя по-шпионски: стал наблюдать. Я постарался вспомнить, когда в последний раз вот так с папой разговаривал. Но ничего не вспоминалось. Получалось, что не было у нас таких разговоров. Чувал доел мороженое, достал из кармана коробку фломастеров (я сразу понял мои), вытащил один из них и стал рисовать.

Папа следил за его рукой, придвинулся к нему поближе - они сидели плечо в плечо. Как отец и сын. Мне все это ужасно не понравилось. Я пошел домой.

Дома я сразу же выдвинул ящик своего письменного стола: так и есть фломастеры исчезли. Правда, я ими никогда не пользовался - я попросил деда купить их, потому что у каждого человека среди прочих вещей должны быть и фломастеры. Но все равно я был возмущен и приготовил слова для разговора.

- Что это ты раздариваешь мои вещи? - спросил я папу, как только он появился. - Другие отцы думают, прежде чем подарить кому-нибудь хотя бы пуговку своего сына!