– Тянись! – кричит эби из-под Банат. – Старайся! Работай, дохлая лошадь! Мне за тебя перед мужем и людьми отвечать!
Время от времени эби словно пытается подпрыгнуть на месте – подбрасывает Банат, чтобы той лучше тянулось. От порога Салавату хорошо видно, как при этом болтается из стороны в сторону опрокинутое навзничь лицо Банат с приоткрытым ртом и остановившимися зрачками.
Салават берет лежащую в углу сковороду и бьет в нее оловянной ложкой, громко и часто: бэн! бэн! бэн! Эби велит бить каждый раз, когда на лице роженицы читается близость смерти. Женщина себе при родах семьдесят суставов рвет, и еще сорок дней спустя двери могилы остаются открытыми для нее. Но у некоторых рожениц печать смерти невидима, а у кого-то проступает так явственно, что не заметить невозможно. Салават всегда замечает, глаз у него чуткий, хотя и уставший сейчас. Бэн! Бэн! Бэн!
Услышав громкий лязг олова о чугун, эби сгружает вялое и податливое тело Банат на пол, кое-как прислоняет к стене; та растекается по бревнам, словно выплеснутая из лоханки сметана. Всунув пальцы в рот Банат, эби с усилием разжимает ей зубы и вынимает зажеванную и обслюнявленную прядь волос. Устало и со значением смотрит на Салавата, и тот понимает: вот оно, его время, наконец – пришло.
Салават – самое сильное и потому самое последнее средство в арсенале эби. Если он не поможет, ничто уже не поможет. Потому она оставляет его напоследок, на крайний случай, на самый тяжелый и отчаянный час. Он наступил, этот час, и теперь Салават должен постараться.
Приподнявшись на коленях, он набирает воздуха в легкие и мычит – тихо и задумчиво, как телок у материнского вымени.
– Громче, Салават! – командует эби. – Громче, мальчик мой! Тебе можно – кричи, не жалей! Выпускай боль!
Салават стонет громче. Испаряется висящий перед глазами туман, уши вновь слышат отчетливо и чутко, онемевшие было ноги и спина вновь ощущаются сильными и гибкими.
– Не слышу! – рявкает эби. – Из живота кричи, из печенки, из сердца своего, Салават! Выпусти все, что накопил за ночь, – всю боль! Она же разорвет тебя, если не выпустишь! Кричи!
И Салават кричит. Его ребра, много часов зажатые напряженными мышцами груди и спины, теперь с наслаждением расширяются на вдохе и облегченно опадают на выдохе, гортань радостно гудит, выпуская к потолку протяжный низкий звук: а-а-а-а!
Трудная это работа – выпускать боль.
– А-а-а-а-а-а-а-а!
Банат плачет – беззвучно скалится, отвернув лицо к стене, и трясет плечами. Тряска эта постепенно передается рукам, развалившимся на две стороны грудям, огромному животу, ногам – и превращается в мелкую напряженную дрожь. Дрожь бьет все тело Банат, оно сползает на пол и, выгибаясь, трепещет на сене, как выброшенная на траву плотва.
– Наконец-то, – выдыхает эби.
Выпускание боли помогло: ребенок показался из чрева.
Эби нависает над телом Банат – гладит, тянет, мнет, трет, давит, поколачивает, сжимает и расправляет.
– Не смей останавливаться! – она вьется вокруг Банат, вытягивая и выжимая из нее наполовину рожденного младенца; плечи и руки эби ходят ходуном, блестящий от пота горб словно перекатывается по спине; изредка она швыряет в лицо Банат холодной водой из черпака. – Трудись, верблюжьи потроха!
И ребенок наконец рождается: крошечный, чахлый, похожий одновременно на диковинного красного паучка и безволосого кротенка. Голова – длинная и шишковатая, картофелиной, а пузо круглое, мелкой тыковкой. Салават смотрит на него – облепленного какой-то бурой дрянью, облитого материнской кровью, слабо разевающего щелку беззубого рта – и радуется, что никогда таким не был. Эби ловко перерезает сизый канатик пуповины раскаленным ножом из печи и завязывает ребенку узелок на животе. Готов человек!
Неподвижное тело Банат валяется на полу, облепленное собственными черными волосами и сенными былинками.
– А боялась-то как! – кричит эби весело этому неподвижному телу. – Травой дрожала. Ничего, родила без воплей, не опозорила. Все – правильно прошло! Все – как положено!..
Скоро эби открывает банную дверь и чуть не спотыкается о новоиспеченного отца – верно, полночи он так и промаялся на пороге, прислушиваясь. Тукташ вскакивает, глядя жалобно, как милостыню прося: ну что там? кто родился? Эби лишь хлопает его утешительно по груди – это скупое сочувствие и есть ответ: девочка. Тукташ опускает лицо в стянутый с макушки каляпуш и застывает от горя; в сумраке кажется, что вместо лица у него – черный кругляш.
Но сейчас – не до него. Впереди еще много дел. Сначала – дождаться рождения последа. Обмыть его и обсушить, завернуть в тряпицу, прочесть над ним поминальную молитву и захоронить под основанием дома. Говорят, что послед – младший брат новорожденного, умерший в чреве матери, чтобы старший остался жить. Всегда ли это так: один должен умереть ради того, чтобы второй жил? Всегда ли чья-то жизнь оплачивается чьей-то смертью? А если так, то чьей смертью оплачена жизнь Салавата?