Выбрать главу
И воссияло утро человечества,Займись и ты зарёй, о день богов!

Короче, он вёл себя похлеще любого апологета войны образца 1914 года, ибо куда нам, не обладающим таким же природным величием и пылом, до его антидуховного хулиганства. А коли хотите до отрадной ясности разобраться в отношении Вагнера к политике в целом и к 1848 году в частности, довольно будет вспомнить, что незадолго до того он закончил «Лоэнгрина», увенчав его прелюдией, этим самым романтически-милосердным из всех существующих музыкальных сочинений. «Лоэнгрин» и 48-й год: два мира, в лучшем случае связанные одним – национальным пафосом. И литератора цивилизации, который, переводя оперу в политическую сферу, высмеивает её в сатирических романах, ведёт точный инстинкт. Вероятно, произнося в дрезденском «Патриотическом обществе» ту крайне странную речь, внутренним слухом Вагнер слышал красивый бас своего короля Генриха – я имею в виду речь, где он исповедал себя пламенным приверженцем короны и хулителем всяческого конституционализма, заклиная Германию послать ко всем чертям «чужеродные, не немецкие понятия» (то есть западный демократизм) и восстановить единственно целительные, древнегерманские связи между абсолютным монархом и свободным народом, ибо в абсолютном монархе понятие свободы поднимается до высшего, божественного сознания, а народ свободен лишь, когда власть принадлежит не многим, но одному. Даже от Фридриха Вильгельма Фёрстера мы не слышали столь удивительных политических рассуждений. Но чего только не говорил этот невозможный сын 1848 года! Например, что в пору своего расцвета искусство было консервативно и снова станет таковым. А вот лапидарная, неуничтожимая фраза: «Немец консервативен». И ещё кое-что, с чем будут спорить одни французы и радикальные исправители мира: «О будущем можно думать, только обусловливая его прошлым». И ещё бессмертная, несущая такое облегчение фраза, с которой вообще не поспоришь: «Демократия в Германии – весьма переводное явление; она

существует только в прессе». Разумеется, Вагнеру мила мысль о братании народов, но интернационалистских склонностей он отнюдь не питал; иначе слова «чужеродный», «переводной», «не немецкий» не означали бы в его устах осуждение, приговор и даже ненависть – а примерно это они и означают. Почему же он ненавидел «демократию»? Потому что ненавидел самоё политику и разглядел тождество политики и демократизма. Почему бойко и талантливо политиканствующие народы верят в демократию, хотят и имеют её? Да именно потому, что они политиканствуют! Яснее ясного. Вкус народа к демократии обратно пропорционален его отвращению к политике. Если Вагнер хоть в какой-то мере был выражением своего народа, если хоть в чём-то был немцем, немецким – в самом высоком и чистом смысле – гуманистом и бюргером, так это в своей ненависти к политике. Сразу после майского дрезденского восстания, в котором он принял участие, Вагнер поклялся никогда больше не пускаться в эти воды. Подобные клятвы, как и слова о «совершеннейшей бесплодности» политической сферы, можно, конечно, списать на духовное разочарование. Но фразы вроде: «Политический человек отвратителен» (из письма к Листу), имеют более глубокие, не личные причины. Разве сказал бы так англичанин, француз, итальянец, да даже русский? Вагнер исходил из неоформленных, сокровенных раздумий и гипотез художника о развращённости, анархически-доктринальной политизации человечества, датирующейся разложением греческого государства и крушением трагедии; об «исключительно социальном движении», которое не имело бы ничего общего с политической революцией, а, напротив, привело бы человечество в состояние «конца политики», отсутствия политики вообще и, следовательно, возможности искусства «во всей его правде»; о деполитизированной человеческой и художественной форме жизни и духа – воистину немецкой и благосклонной ко всему немецкому, поскольку «великими политиками мы, немцы, судя по всему, не будем никогда, но если верно распознаем свои задатки, возможно, станем чем-то намного большим»… Говоря о тоске по «единственно истинному – человеку» (в противоположность литератору цивилизации, «мечтающему» об «очеловечивании» Германии вследствие её демократической политизации), Вагнер, замешенный на немецкости и художничестве, мечтал о деполитизации и очеловечивании земли, о её онемечивании в самом гуманном и противополитическом смысле слова… Но я уже говорил, литератор цивилизации прекрасно знает, почему окарикатуривает Вагнера, знает инстинктивно, поскольку читать он его не читал, а из музыки не понимает ни звука. Однако новостью для него явилось, да подлило воды на его мельницу то, что Вагнер был империалистом (ещё не хватало!), и это можно доказать. Уже в 1848 году, в той самой крайне странной речи на заседании демократического дрезденского «Патриотического общества» Вагнер потребовал основания немецких колоний. «Мы сделаем это лучше, чем испанцы, – сказал он, – для которых Новый Свет стал поповской бойней, иначе, чем англичане, для которых он стал мелочной лавкой. Мы сделаем это по-немецки, великолепно!» Колониальная идея занимала его всегда; возможно, тут не обошлось без Фридриха и Фауста. Но как же такой духовности – заряженной антиполитически, но национально, антиполитически, но империалистически, – было не настроить литератора цивилизации на сатирическую волну; это его-то, кто с привычной страстностью твердит, что быть политиком необходимо, только, ради бога, безо всяких там национальных чувствований, для кого «империализм» – лишь про́клятое сатанинское дело и преступление перед человечеством?