У Дамдина глаза посветлели. «Новую песню поет. Спела бы громче. А может, ее и надо так петь, тихо, по-домашнему. Хорошая песня».
Трд… Дверь открылась… Трд… Закрылась.
— Доча, как дела?
— Как сказать? По-прежнему.
— Дамдин лежит?
— Лежит.
Это пришел тесть — сторож. Сыдылма говорит детям:
— Зовите папу. Если спит — разбудите. Пусть поест, пока суп горячий.
Босые ноги зашлепали по полу.
— Папа! Папа! Вставай! Дедушка пришел.
Тянут с него одеяло. Дамдин поднялся, пошел в кухню.
— Как передние лапки? Остались? — пошутил старик.
— Палец отрубил.
— Это хорошо. Хорошо хоть худая голова осталась цела. Тебе-то она, может, и не нужна, зато детям еще пригодится. Ну и нам тоже.
Такую-то речь закатил сторож. И без единой улыбки.
«Издевается. Голова мне не нужна!» Дамдин молчал, только морщины собрались у переносицы. И старик молчит: «Ну, как же, потерял жену, — теперь всю жизнь будет на лице трагедь корчить. Да к тому же руку покалечил. Горе-то какое, хоть рыдай в голос! Будто этим исправить можно».
А тарелки уже наполнились супом, и ложки в руках детей замелькали наперегонки. Старик заметил, с каким аппетитом и удовольствием едят внучата. Сверкнули его глаза, словно холодный ключ в густых зарослях, обратился к Сыдылме:
— Сделай, пожалуйста, из этих троих… вернее, четверых детей настоящих людей, — и на Дамдина, четвертого «дитенка», бросил ехидный взгляд. — Очень прошу тебя.
— Не понимаю, о чем вы говорите.
— Дети, говорю, еще глупенькие. Да и сам тоже… умную дорогу найти не может. Вот и говорю: будь им матерью.
Для Сыдылмы эти слова были как гром среди ясного неба. Растерялась она, замерла с ковшом в руке. Потом засуетилась у печки, словно прячась от ответа, торопливо пригласила:
— Дамдин, садись за стол. Дедушка, пожалуйста. Кушайте.
А старик, сидя за столом напротив Дамдина, гремел:
— Такую женщину поискать надо! Глубокой души человек! Да ты разве понимаешь? Тебе ведь тонкую душу нужно, как марля. Чтоб было чем печали свои процеживать! Да ты не туда смотришь! Не на ноги глядеть надо! Я-то знаю, что эта женщина и пожалеть тебя может и уважить.
Старик Баадай даже самые сокровенные и добрые мысли выражает ехидными и злыми словами, да все с заворотами и подколами. То ли от роду он таков, то ли жизнь его пошвыряла с борта на борт, как в море во время шторма. Но только на жизнь он смотрит просто, как смотрит человек на цветок или автомобиль. И все самые трудные времена, которые что угодно могли переломить, кроме человека, перенес он без единой слезинки и жалобы.
Много испытаний выпало на долю Баадая, и они закалили его. Все улусники хорошо знают старика, и нашли они точное слово, чтобы определить его характер. Буряты, те, что одного возраста с Баадаем, в свое время не знали предметов тверже железа. А если бы знали, то не поскупились бы сравнить его характер с самым твердым железом на свете. Вот и прозвали они его «Тумэр[8] Баадай». Потом уже, когда организовался колхоз и устроился старик сторожем, стали называть его «Сторож Баадай». Худой, ширококостный старик, несмотря на свои восемьдесят лет, выглядит крепким и суровым, как памятник степному витязю. Многое видел Баадай за свою жизнь, все видел, кроме смерти. Впрочем, он даже умирал трижды.
Его отец был безлошадным крестьянином. Прокормить семью свою не мог, приходилось отдавать детей в батраки. Баадая отправили пастухом в русскую деревню Кайдалово пасти церковное стадо. За хорошую службу православный святой отец предложил инородцу принять христианскую веру. Баадай бросился в свою землянку и вернулся с берданкой:
— Я бурят! Я тебя пригвоздить к стенка буду! — и прицелился в попа. Он не успел нажать курок, фанатики бросились на него и избили до полусмерти. Почти месяц провалялся он в землянке, а когда встал на ноги, вернулся в родной улус. Его, не принявшего чужую веру, хвалили ламы залатуйского дацана[9] и предлагали принять буддийскую веру. Баадай и здесь поступил по-своему. Швырнул в голову шэрээтэ-ламы, духовного настоятеля дацана, кирпич, но не попал и угадал в икону. Шэрээтэ-лама натравил верующих бурят на еретика, и Баадаю пришлось покинуть теплый родительский очаг.