Выбрать главу

В ответ на наш немой вопрос он пояснил:

— Я встретился с ним в Вене, в 1909 году. Он очень мне не понравился.

— Чем?

— Всем... Авторитарностью, отношением к искусству... Может быть, даже из-за этой встречи я решил тогда отойти от партийной работы... Я не хочу сей­час печатать эту главу, потому что мое отрицательное отношение к Троцкому се­годня может быть ложно истолковано... А все остальное хочу напечатать... Вот вторая книга, над которой я сейчас работаю... С ней будет сложнее. Из нее дай бог чтобы мне удалось напечатать две трети. А треть пойдет в архив...

Он помолчал, пожевал губами и продолжал, обращаясь, кажется, уже не к нам.

— С третьей книгой будет еще сложнее. Из нее только треть будет напе­чатана. А две трети пойдут в архив... Ну, а что касается четвертой и пятой книг, то они, я думаю, целиком пойдут в архив...»

А теперь дополню воспоминания Сарнова. Разговор о Бухарине имел еще одно ответвление. Зашла речь о политических процессах 30-х годов. Я спросил, почему подсудимые так вели себя на суде, почему они давали такие чудовищные показания, ведь эти кровавые спектакли шли почти без сбоев, не заменяли ли их статистами (тогда об этом много было разговоров)?

— Не знаю,— ответил Илья Григорьевич.— Здесь много страшных тайн. Может быть, когда-нибудь они откроются. Все ли только? — он помолчал и стал рассказывать.— Вскоре после того, как я приехал из Испании, состоялся про­цесс так называемого «право-троцкистского блока». Мне прислали билет в Колонный зал, где происходил процесс, и дали понять, что уклониться нельзя. Лучше всех, ближе всех я знал Бухарина — мы были в юности друзьями. Мне кажется, что на процессе это был он, Николай Иванович, но он был на себя не похож. Это был его голос, а говорил он не своими, чужими словами. То, что он говорил, и даже как он говорил, было для него немыслимо. А как этого добились, не знаю...

Эренбург считал, что нормальная логика бессильна что-нибудь объяснить в этом кровавом кошмаре. Он вспомнил историю реабилитации Мейерхольда. Следователь, который пришел к нему по этому делу, был молодой человек, из военных юристов, от литературы и искусства он был очень далек.

— Он сказал, что в деле Мейерхольда фигурирую я, Пастернак и Олеша. Спросил, что я знаю о Пастернаке и Олеше? Я ответил, что они живы-здоровы и никогда не «привлекались». Вы знаете, он мне не поверил. Я позвал Лену (Л. Зонина — переводчица с французского и литературовед, моя приятельница с университетской поры, работала тогда у Эренбурга секретарем; она мне тоже как-то рассказывала об этой беседе Ильи Григорьевича со следователем.— Л. Л. ). говорю ей: «Покажите ему справочник Союза писателей. Он, кажется, мне не верит, что Пастернак и Олеша живы и их можно повидать хоть сегодня. Пусть запишет адреса и телефоны». Этот молодой человек, поняв, что Мейерхольд был великим режиссером, был потрясен. Это перевернуло его жизнь. Он стал собирать у писателей, режиссеров, актеров отзывы о Мейерхольде, чтобы до­биться его реабилитации не только как гражданина, но и как художника. Убеж­дал, настаивал, стыдил робеющих. Собрал толстенную папку и отнес в ЦК После этого его убрали из прокуратуры. Такая судьба...

Рассказ о читателях, которые считают, что он, Эренбург, с Хрущевым чуть ли не каждый день пьет чай, имел длинное продолжение.

— Если бы мне пришлось беседовать с Хрущевым, если бы возникла вдруг такая возможность, я бы не стал говорить о делах литературы, — заме­тил Эренбург.

Нам это показалось странным. Мы считали, что это очень важная тема, и были уверены, что она больше всего волнует Эренбурга, ближе всего ему. И стали допытываться.

— Почему, Илья Григорьевич?

— Потому что это бессмысленно,— он произнес это тем тоном, которым малым детям растолковывают вещи абсолютно ясные, настолько ясные, что объ­яснять их трудно.— Потому что Хрущев в этом ничего не понимает. Полага­ется на своих помощников и советчиков — тупых, реакционных. Информация идет от Софронова и Грибачева. Знает только одно — стучать кулаком по столу. Я бы говорил с ним о вещах, которые он как политик в состоянии понять. О на­циональной проблеме. Не только о еврейской, но и о еврейской тоже. Здесь столько наломано дров, что долго и дорого придется расплачиваться. Не реаби­литированы высланные Сталиным народы, даже те, что возвращены в родные места. Пока не поздно, надо принимать меры. А потом я хотел бы с Хруще­вым поговорить о нашей дипломатической службе. Она никуда не годится. Они приучены доносить в Москву не то, что происходит на самом деле, а то, что хотели бы услышать в Москве. Это постоянный источник тяжелых ошибок, не­верных решений в международной политике. А о литературе я бы не стал с ним разговаривать. Безнадежное дело...