У меня совсем иное отношение к этому деятелю, хотя я с ним не был знаком, ни разу не разговаривал. Но время от времени, а при Сергее Сергеевиче Смирнове, сменившем Кочетова на посту главного редактора, очень часто, почти что изо дня в день в газете до нас доводились руководящие замечания и указания Поликарпова, вопиющие по своей литературной безграмотности. Все это обычно сопровождалось свистом кнута — единственного педагогического инструмента, которым он мастерски владел. А однажды — незадолго до Третьего съезда писателей — я слышал его пространное выступление в кабинете главного редактора у нас в газете. Оно произвело на меня самое гнетущее впечатление. О книгах, спектаклях, стихах с большим апломбом судил человек, ни бельмеса не смыслящий в литературе и искусстве, начисто лишенный нормального эстетического восприятия, «музыковед», у которого отсутствует слух и который не знает нот.
То, что Поликарпов вещал у нас в редакции, настолько не лезло ни в какие ворота, что Алексей Сурков, человек вполне дисциплинированный, не выдержал. Он начал спорить с Поликарповым. Видимо, не привыкший к тому, чтобы ему в чем- то перечили, Поликарпов стал с начальственной самоуверенностью, по-хамски, злобными и дурацкими репликами прерывать Суркова. Перепалка — да еще на публике, в присутствии «нижних чинов» — приобрела такой накаленный характер, что я подумал: плохи дела Суркова, не быть ему после Третьего съезда главой Союза писателей, Поликарпов этого не допустит. Так оно потом и случилось.
Короче говоря, Поликарпов был человеком, которого на пушечный выстрел нельзя было подпускать к руководству литературой и искусством. Но именно поэтому он и был вознесен на свою высокую должность — требовались не компетентные, понимающие, а волевые, крутые руководители, которые не знают сомнений, прут напролом, рубят с плеча.
Мне от Поликарпова несколько раз сильно доставалось, я был, видимо, занесен им в какие-то черные списки. Он меня в глаза не видел, но запомнил мою фамилию после одной моей статьи. Может быть, правда, к статье добавлялась еще поступавшая из редакции соответствующая информация его доверенных лиц. Как-то Косолапое сказал мне об одном члене редколлегии, с которым мне пришлось вести затяжные бои: «Чему вы удивляетесь? То, что у нас происходит, сразу же становится известно Дяде Митяю. Если без четверти девять приехать на Старую площадь, то наверняка в приемной у него увидите хорошего знакомого. Ждет прихода хозяина, чтобы на кого-то накапать».
Статья моя, на которую ополчился Поликарпов, была о только что вышедшем в свет шестьдесят пятом томе «Литературного наследства» «Новое о Маяковском». Прошел месяц после ее публикации, и вдруг на инструктивном совещании в ЦК Поликарпов подверг сокрушительной критике три статьи: две напечатанные в «Литературной газете» — «Глубокое течение или пузырьки на поверхности?» Фатыха Хусни и мою «О времени и о себе», третья — «Самое насущное» Федора Гладкова — появилась в «Литературе и жизни». Поликарпов обнаружил в этих статьях злокозненное стремление авторов увести литературу от изображения нашей замечательной современности, протащить порочную мысль, что только временная дистанция обеспечивает правдивое изображение действительности. «Литература в опасности!» — таким был тон выступления Поликарпова перед собранными по тревоге представителями прессы.
Что же заставило Поликарпова забить тревогу?
В статье Хусни он раскопал такое, на его взгляд, порочное место:
«Иные видят современность художественного произведения только Ъ современном материале, и если кто-нибудь, желая пошире и поглубже раскрыть сегодняшнее, потянется к материалу вчерашнему, они первые готовы бросить ему в упрек: «Ты защищаешь теорию дистанции. Это не годится!»
Подложенную под советскую литературу мину он отыскал и в моей статье — в первом ее абзаце. Статья начиналась так: «Известно, что современники не всегда могут представить истинные масштабы того или иного литературного явления, свидетелями которого они были».