Выбрать главу
Желтый цвет Ленинграда и красный — Москвы. Черепицы Белграда под сенью листвы. Города моих странствий, страстей и стараний, где хорошим, плохим и обычным я был, Где был счастлив, несчастлив, удачлив и ранен, где был должен погибнуть — и все-таки жил.
Я стада монументов земли огибаю, чтобы вспомнить про маленький памятник в Байе. В придунайском местечке без всяких примет установлен сей трогательный монумент. То — чугунный крестьянин обычного роста. Рядом — шар. Этот шар, несомненно, земной. Так за что же крестьянин отмечен страной? Награждение объясняется просто. Он когда-то из Венгрии вышел пешком и с заплечным мешком на восток устремился, целый мир обошел и, гремя посошком, умирать возвратился туда, где родился.
А земля поклонилась тому земляку, дорогому до слез и родному до дрожи. Насбирали по мелочи, по пятаку горожане                      на шар                                  и на статую тоже. Чтобы тот, кто с родимой страной                                                         не поладил, сдуру, смолоду                                 пыль ее с ног отряхнул, возвратился                        и шарик чугунный погладил, постоял, подумал, вздохнул.

«Женщина заплакала. У нее…»

Женщина заплакала. У нее были, видимо, свои проблемы. Но вагон метро молчал, занятый проблемами своими. Кто сочувствовал, но про себя. Кто в душе тихонько раздражался, потому что плач — очень часто разновидность просьбы. Между тем этот плач был вроде пенья птицы, или шума ветра, или шелеста снежинок. Слезы шли и перестали. Выглянула робкая улыбка, и всему вагону стало лучше. У вагона отлегло от сердца.

СКОЛЬКО ПЛАТЯТ ПОЭТАМ

Я пока за стихи получаю вперед, но когда-нибудь счет оплачу.
Пассажирский вместительный самолет: из Москвы в Ленинград я лечу.
Мой сосед полистал, повертел «Огонек» и со скукой его положил.
— Сколько платят поэтам? — спросил паренек. Любознательный был пассажир.
— По семи, по четырнадцати, по двадцати за любую строку нам дают.
Наломаешь, придешь и заявишь: — Плати! — И дают? — Прямо в руки суют.
— А за что? — А за вредность профессии. За красивые наши глаза,
что годам к тридцати потухают. Скорей, чем у плотников и слесарей.
Нам, в горячем цеху, не дают молока, и поэтому так вздорожала строка.
И еще: средний возраст, который у нас в этом веке двадцатом таков,
что ни летчик, ни сварщик, ни верхолаз не завидуют, если толков.
И еще — за рожон. Почему за рожон? Это знать вам пока ни к чему.
Пассажир замолчал, повздыхал, поражен. И задумался: почему?

ПЛАСТИНКА

Долго играет долгоиграющая, долго, словно поездка на долгих. Дол и гора еще. Дол и гора еще. Долго.
Музыка — как по ухабам и рытвинам путь:              без края, конца, предела. Тонким, режущим душу, бритвенным голосом                женщина что-то пела.
Впрочем, не важно, что такое, были бы звуки — острые, резкие. Точное чувство непокоя вдруг возникает в начале поездки.
Вдруг возникает и не оставляет в медленном, словно вращенье земное, в медленном ходе пластинки. Цепляет что-то меня. Уходит со мною.
Музыка за руку провожает. Словно колесами переезжает.

«В эпоху такого размаха…»

В эпоху такого размаха столкновений добра и зла несгораема только бумага. Все другое сгорит дотла.