Выбрать главу

О высокой миссии поэта — быть с народом — он скажет так:

Садись, мой миленький, в автобус И с населеньем поезжай…

Запросто обращается поэт с легендарной квадригой коней на фронтоне Большого театра: как бывалый возница, кричит им «тпру!» и кормит овсом, будто обычных лошадей… Философский образ смерти приобретает черты «застенчивой девочки», а у любви оказывается «встревоженная мордочка». И обобщенный философский смысл стихотворений — утверждение бессмертия человека, народности поэзии — вовсе не утрачивает от этого своей значительности, а наоборот, приобретает бесспорность и силу индивидуального переживания.

В светловском герое, взрослом человеке, неистребим мальчишка с его неистовым воображением, способностью перевоплощаться в образы мореходов, корсаров и даже зверей:

Дядя Миша! Ты сделаешь нас Хоть какими-нибудь капитанами?..

А «Горизонт»? Разве не детски наивна сама эта затея — гнаться за горизонтом? А странствие поэта по следу велосипеда, на котором умчалась его юность? И «Горизонт», и разговор поэта с романтикой («Тебя с собой я рядом вижу на фотографии одной…») — все это удивительное соединение прелестной детской элементарности с размышлением взрослого человека — умного, доброго, все понимающего…

Даже откровенно патетические монологи поэта, открывающие людям нечто важное, освещены улыбкой. В торжественных строфах чувствуется намеренная — шутливая и серьезная — «рыцарственность»:

Нет! Жизнь моя не стала ржавой, Не оскудело бытие… Поэзия — моя держава, Я вечный подданный ее.

Образуется светловский сплав высокого и обыденного. Смысловая неразъединимость строфы, строки придает ему, этому сплаву, особую прочность и новое, поэтическое, качество.

Вот — наудачу — два примера:

…Буду сердце нести как термос, Сохраняющий теплоту…
…О благородство, — ты конспиративно…

В этих строках лексика «обыденного» подчеркнуто прозаична. Термос — нечто необходимое в хозяйстве. Конспирация — суховатое понятие, термин. Но самостоятельно они уже не существуют. Вспыхивает искра юмора, сообщившая двуединому образу и остроту, и новизну.

Характер светловского героя еще и еще раз доказывает, что юмор может вместить все богатство человеческих чувств, и чувств гражданских в том числе.

Очарование стихотворения «Сулико» — в неуловимо тонкой интонации, где соседствуют грусть о том, чего не вернуть, и мудрая радость от того, что никакой возраст не в силах отнять:

В жажде подвигов и атак Робко под ноги не смотреть, — Ты пойми меня, — только так, Только так я хочу стареть!

«Вечное» прорывается в облике «старого комсомольца», хотя поэт вовсе не озабочен этим.

Последние годы своей жизни Светлов — уже смертельно больной, прикованный к больничной койке — писал как будто только о себе, о своей — такой личной, такой печальной — судьбе. И уж вовсе далек был от претензии — воплотить в лирическом герое черты настоящего человека. А однако…

Ну на что рассчитывать еще-то? Каждый день встречают, провожают… Кажется, меня уже почетом, Как селедку луком, окружают.
…И пускай рядами фонарей Ночь несет дежурство над больницей, — Ну-ка, утро, наступай скорей, Стань, мое окно, моей бойницей!

В стихотворениях «Мне неможется на рассвете…», «На рассвете» — то же благородство человека, не обременяющего других своим горем, чей единственный порыв — быть нужным другим. В этом — по Светлову — и есть смысл жизни.

В удивительном многообразии переживаний, характерных для светловского героя, есть своя доминанта — острое сознание ответственности за все происходящее, за судьбы и счастье людей — близких и далеких. Пригодиться людям — вот всегдашняя, чуть смущенно высказанная мечта поэта. И он «летит» через сотни километров на помощь сражающимся корейцам («Корея, в которой я не был»), протягивает руку братской дружбы Манолису Глезосу («Манолису Глезосу»), торопится на помощь раненому Пушкину («Тихо светит…»).

Поэзия Светлова участлива к трудным судьбам людей.

Я верен человеческому горю, И я его вовеки не предам.

Эти слова звучат как клятва, уверенно становятся в ряд с тем, самым высоким, чему обычно присягают на верность.