— Да… подстрекательство опаснее клинка и пули… И еще скажу тебе, смело смотрящему в глаза старших: мое доверие или недоверие, мои добрые чувства или недобрые, пока я до конца не разберусь в этой истории, не будут руководить моими поступками, — и, обращаясь вполголоса к Джабаги, — хорош я был бы сейчас, подавая пример любителям искать шерсть в яйце… Это накануне татарского набега…
Джабаги сверкнул радостной белозубой улыбкой:
— Хочешь сказать, чтоб аталык позвал своего кана?
— Считай, что сказал.
Канболет вышел на порог и крикнул:
— Кубати-и!
Лошади на дворе вздрогнули, а где-то в темноте, со стороны моста, послышался дробный цокот копыт.
Тузаров, не останавливаясь теперь у двери, вошел снова в хачеш, приблизился к самому очагу и сел на место, предложенное ему еще в начале встречи с Кургоко.
И снова стало тихо. Только на этот раз молчание было не таким, как во время первого появления Канболета. Все замерли в ожидании события, которое все еще казалось несбыточным.
У входа раздались звуки быстрых шагов, и в дверном проеме возник юноша. Его большие черные глаза, по-взрослому умные, но и по-детски доверчивые, обвели взглядом всех присутствующих и остановились на Хатажукове.
Князь встал из-за своего столика-трехножки:
— Подойди-ка поближе, маленький мальчик.
Кубати подошел. Он был ростом с отца. Хатажуков положил руку на плечо сына и, обратившись к Тузарову, спросил:
— Надеюсь, без подмены? — тут впервые улыбка озарила хмурое лицо князя.
Кубати ткнулся лбом в отцовскую грудь. Кургоко провел ладонью по его затылку:
— Ну иди, постой возле аталыка. Ты пока еще не у себя дома, — он сел поудобнее на скамью и громко сказал:
— Будем делать все, как полагается по нашим обычаям. Аталык сам доставит своего кана в отчий дом. Устроим праздник. На восходе луны я уезжаю. А ты, мой брат Джабаги, останься. Подождите один день, а на следующий трогайтесь в путь вместе с Тузаровым и его воспитанником. А сейчас пейте да слушайте повнимательнее Каральбиева сына, который не откажется, наверное, рассказать нам о последних событиях.
* * *
…Кубати придерживал стремя, когда отец садился на коня. Хатажукову захотелось услышать хоть несколько слов от сына.
— Скажи мне, маленький мальчик, — тихо спросил он, — ты, может быть, понял там из разных разговоров, когда крымцы думают начать набег?
Кубати ответил деловито, без колебаний:
— Как только наши земледельцы закончат жатву.
Хатажуков понимающе кивнул головой и, кажется, хотел сказать что-то еще, но тут подошел Канболет с панцирем в руках:
— Это, мой уважаемый князь, тот самый… Бесценный и злополучный. — Панцирь и в лунном свете сиял загадочно и маняще, мягко искрился голубыми отблесками.
— Тот самый? Понятно теперь: от такого булата заболит голова у кого угодно. Даже если она и не покрыта паршой, как у моего приятеля Алигоко.
— А я буду рад от него избавиться, Кургоко. Возьми наконец эту бору маису и сделай так, как вы еще с моим отцом договаривались. Пусть панцирь достанется победителю на праздничных игрищах.
— Тогда он все равно достанется тебе, — усмехнулся Кургоко.
— Нет. Его получит наш мальчик. А я и участвовать в состязаниях не буду.
— Если ты еще слаб после ранения, мы можем устроить игрища попозже.
— Да воздастся тебе за твою справедливость, светлый князь, но я не по слабости отказываюсь состязаться.
— А почему же?
— Я хочу, чтобы панцирем владел этот — отойди-ка в сторонку, кан, не слушай — этот замечательный юноша. Если бы панцирь считался моим, я бы все равно надел бы его на Кубати в день возвращения парня в отчий дом… — Канболет вложил панцирь в кожаный нед и приторочил к седлу Хатажукова. — Больше никому не могу доверить. У-ух! Избавился.
— Ты не алчен и не завистлив… — медленно проговорил князь.
— Отец мой был таким… Счастливой дороги, добрый Кургоко!
— Жду вас, как договорились.
Хатажуков уехал, оставив из своей свиты десятка полтора всадников для почетного сопровождения в послезавтрашней поездке Джабаги, Канболета и Кубати.
* * *
В углу сада, возле емузовской кузни сидел под опрокинутой плетеной корзиной-сапеткой заметно повзрослевший зайчонок и с увлечением похрустывал свежесрезанной травкой. Кубати пришел сюда еще до рассвета и терпеливо поджидал Сану.
Солнце уже взошло и успело не только подняться над лесистой кромкой косогора по ту сторону долины, но и выпить на этой освещенной стороне обильную росу. Скоро послышался стрекот кузнечиков, а над венчиками луговых цветов зажужжали хлопотливые пчелы.
Девушка все не появлялась.
«Она обязательно должна прийти, — уговаривал себя парень. — Не может ведь забыть про своего… зайца! — Кубати подсунул руку под сапетку и осторожно дотронулся до пушистого зверька. — Уо-о, братишка! В один день и в один час взяли нас с тобой в плен. И почему я не оказался на твоем месте?.. В таком плену сидел бы всю жизнь…»
Кубати резво поднялся с чинарового чурбака, на котором сидел все утро, и вдруг почувствовал странную слабость в ногах: Сана подошла почти бесшумно и потому совсем неожиданно, хотя Кубати только ее и ждал.
— А-а, это ты? — очень уж не к месту спросил он. — Ну как… ты…
Девушка и сама была немало смущена, когда только увидела Кубати, но его забавно растерянный вид, его тихий и даже чуть дрожащий голос вернули девушке смелость и невозмутимость истинной горянки, всегда готовой со скромным, но гордым достоинством ответить на любое обращенное к ней слово.
— Да, это я. И в этом нет сомнения даже у моего зайчонка. — Сана приподняла корзинку и взяла своего подопечного на руки.
— Я ему завидовал сейчас, твоему зверю. — Кубати начал с трудом преодолевать застенчивость. — Мне бы такую хозяйку.
— Таких хозяек, как я, у князей не бывает, — многозначительным тоном ответила Сана.
— Почему?
— Таких как я, князья просто крадут, а потом, потешив сердце, продают татарам на берегу Псыжа.
— Никогда не думал, вот ну никак не думал, чтоб такие слова, такие жестокие слова…
Сана, кажется, поняла, что всерьез обидела парня:
— Я ведь не о тебе сказала такие слова…
— Но я не хочу равняться с теми, про кого можно так говорить. Или хотя бы думать.
— Тебя другие приравняют. — Сана опустила зайчонка на землю, и тот, неторопливо вскидывая задом, направился в сторону леса.
— Ты его отпускаешь? — спросил Кубати.
— Да. Скоро он, как и ты, станет взрослым. И свободным. Но совсем не как ты, а по-настоящему.
— А разве я не могу быть по-настоящему свободным? — Кубати отлично понимал, какую несвободу имеет в виду Сана, но ему хотелось с ней спорить, говорить, убеждать в чем-то…
— Никто не может. А юноши, имеющие таких отцов, как у тебя, тем паче.
Кубати долго молчал, растирая в пальцах пахучие листочки сливы.
— Какому отцу может мир показаться тесным из-за такой девушки… — еле слышно прошептал Кубати. Про себя он с тревогой подумал о том, что эта девушка ему роднее и дороже, чем собственный отец.
— Сказать можно что хочешь…
— Нет, нельзя. Я вот, если бы мог — и если б ты захотела выслушать, — сказал бы столько хороших и высоких слов, сколько звезд сияет на Пути Всадника [152].
Сана слегка зарделась, но вот ресницы ее глаз вздрогнули, и сегодня впервые девушка посмотрела на Кубати, встретившись с ним на какой-то почти неуловимый миг взглядами. И как же много увидел радостно потрясенный юноша в этих чудных глазах — живых и ясных, готовых вместить в себя любой величины доброту, любой огромности преданность, любой глубины чувство! Сам он теперь ничего не мог, да и не хотел говорить. Сейчас можно было бы только петь, если б… можно было… А так приходилось стоять, захлебнувшись волной внезапного счастья, и не знать, что делать дальше.