— Которые я оставил, когда делал эти бумажки,— перебил меня Волков.
— Вы хотите сказать, что...
— Да. Что все эти фальшивки, больше, чем на полтора миллиарда рублей, сделал я, своими собственными руками. Я был фальшивомонетчиком, Николай Андреевич. Всю войну...
Я бросил десятку на стол, откинулся на стуле и уставился на Волкова.
Ощущение было такое, будто меня наотмашь ударили по лицу.
Вот тебе и «эксперт»... Вот тебе и специалист по почтовым маркам! Фальшивомонетчик... И все это — ровным, спокойным голосом... Да нет, все это ерунда. Он просто-напросто сумасшедший! Шизофреник, которого я принял чуть ли не за гения! Все типичные признаки налицо: тихая, монотонная речь со странными паузами, астеническое телосложение, эта упорная кропотливость... Даже почерк в записке — зубчатый, похожий на немецкую готику... Мелкие, очень точные движения... Такие люди обычно или одинокие чудаки, или прекрасные ученые-экспериментаторы... и в то же время они невероятно, болезненно чувствительны и очень легко ранимы... Надо очень осторожно вести разговор с ним...
Я смотрел на Волкова.
Спокойно дымя папиросой, он укладывал купюры в конверты. Ему не было дела до произведенного впечатления. Усталое, болезненное лицо...
Розыгрыш? Но для чего? Глупо.
Шутка? Так не шутят с малознакомым человеком...
...А может быть, я сошел с ума, и сегодняшний день, записка, разговор с этим человеком, сидящим напротив, прозрачные конверты с деньгами и все, что сейчас происходит, — бред?
Я перевел взгляд на стеллажи.
«Весь Петербург», «Морское право», «Энциклопедия легкого стрелкового оружия» Лугса... Такая библиотека! Бред, бред...
Что это со мной?
— Чай стынет, пейте! — услышал я голос Волкова. Я покорно отхлебнул из стакана.
— Так у меня сложилось, — сказал Волков. — Кто-то служил в армии, дрался с фашистами, мстил за убитых друзей, получал награды... А я рисовал... Вернее — гравировал вот эти червонцы... Нет, нет, не думайте, что... Это была тоже война, и война пострашнее, чем на передовой. Там хоть можно было укрыться в траншее или в блиндаже, там можно было стрелять, убивать их, чувствовать в руках благословенную тяжесть оружия... А в том месте, где воевали мы — я, Лео Хаас, Борис Сукинник, Левинский, укрыться было нельзя. Маленький, похожий на иглу стальной штихель против пистолета — вот все... Но мы тоже были солдатами и дрались до конца...
Он провел пальцем по целлофановому конверту.
— Возможно, что тот червонец Левинский все-таки переправил по назначению. Я был пешкой, крошечной ничего не стоящей фишкой в очень большой игре. Мы все были пешками, но ведь и пешка иногда превращается... Они, кто играл, этого не учли...
— Василий Степанович, простите. Я ничего не понимаю...
— Да, верно. Я не с того начал. Надо было с тысяча девятьсот тридцать девятого... Пейте чай, пейте, пока не остыл совсем! Ну, вот... Львов, в котором только что установилась советская власть после присоединения Западной Украины. Очень красивый город, в который я влюблен до сих пор. Там застала меня война. Я работал в газете «Вильна Украина». Как раз в тридцать девятом газета и началась. Кстати, в редакции работал в то время и Ярослав Галан. Меня не призвали в армию по причине слабого сердца. Порока, как тогда говорили. С детства у меня это проявилось — не мог быстро бегать, долго ходить. Другие плавали, гоняли на велосипедах, играли в волейбол. А у меня было одно утешение — книги и рисование. Читал много, а рисовал еще больше. Не профессионально, конечно, а так, самоучкой. Начал с копирования любимых картинок в книгах, потом увлекся гравюрой. Сначала по дереву, потом по линолеуму, потом перешел на медь. Так и определилось — быть мне в жизни гравером. Перед самой войной окончил художественно-промышленное училище. Этим живу до сих пор. Этим и вот еще — он показал рукой на стеллажи. — Все, о чем мечтал — здесь. Вся моя жизнь.
Так вот, когда Львов заняли гитлеровцы, я не ушел из города. Руководство подпольным центром приказало нам уничтожить линотипы и цинкографическую аппаратуру. Мы решили, что сделать это должен один человек. Выбор пал на меня. Типография уже не работала. Я пробрался в нее ночью, молотком смял кассы линотипов, разбил объективы репродукционных установок. Потом открыл окно во внутренний дворик, где мы раскатывали и резали бумагу,— я знал там все ходы и выходы — и угодил прямо в лапы гестаповцев.
Они снова повели меня в типографию, протащили по всем цехам, тыкали пальцами в искалеченные машины: «твоя работа?» Отпираться не было смысла — без сомнения, они слышали, как я там орудовал молотком, и поджидали меня снаружи. В гестапо меня избили и составили какую-то бумагу. В ней говорилось, что за порчу «имущества, принадлежащего рейху», я должен отбыть наказание сроком пять лет в трудовом лагере Маутхаузен. Тогда я еще не знал, что это такое...