Кравцов схватил кружку, залпом выпил коньяк, бросился к выходу.
— Андрей! — остановил его Бугров. — Через два дня бой, и, может быть, мы расстанемся, в бою всякое бывает. Я обязан открыть перед тобой одну тайну… о Сукуренко.
— Не надо, не хочу знать! — он грохнул дверью, но тут же, полуоткрыв ее, просунул голову, крикнул: — Приказываю молчать! — и скрылся.
Дробязко рвал цветы. Их было много — красных, темно-синих, желтых… Пригорок казался Сукуренко ярким ковром, точь-в-точь таким, как тот, который висел у тетушки на стене, и именно таким, каким он выглядел после чистки снегом. Живо вспомнилось: маленький дворик, сарайчик для дров и большой сугроб. Она трет снегом ковер, руки красные. Вася стоит подле и ворчит: «Вот дура так дура, отморозишь пальцы. На рукавицы». У нее не было тогда рукавиц, тетушка не очень проявляла о ней заботу, не баловала нарядами и о ее здоровье не беспокоилась. Однажды она простудилась, заболела крупозным воспалением легких, угодила в больницу. Из горла пошла кровь. Даже тетушка испугалась, а Марине нисколечко не было страшно, напротив, ей хотелось умереть: очень уж муторно было жить с анкетой дочери врага народа. Вася приходил в больницу, приносил книжки, говорил тихо: «Дура ты, дура, умереть пустяк — раз, два, и готово. Ты брось об этом думать. Мы вместе будем уроки готовить». Но он готовил один — и за себя и за нее, так ловко подделывал ее почерк, что ни один из преподавателей десятого «Г» ни разу не усомнился. Ему ставили четверки, а в ее тетрадях — пятерки. Правда, потом, когда вышла из больницы, призналась: «Это не я готовила уроки, а он, Вася Дробязко». Ух как он обиделся тогда! Она сказала: «Я врать не могу, стыдно». — «Да разве это вранье! Дура, ничего не понимаешь». Он подошел к ней, взял за руку и долго смотрел в глаза. Она испугалась, крикнула: «Вася, не надо, ничего не говори!» — «Ладно, я потом скажу». «Потом» тоже не сказал — ни на вокзале, когда уезжал на фронт, ни теперь здесь, в Крыму…
Венок получился красивый, пышный. Она сняла пилотку, примерила:
— Идет?
— Очень! Хорошее платье сейчас бы к этому венку. В клубе будут танцы. Сходим?
Не ответила. Вспомнился капитан Рубенов, и она сказала:
— Я была у него, у капитана. Он прогнал меня. Уходи, говорит, отсюда, я тебя не вызывал. Плечи у него тряслись… Контуженый, что ли?
— Может быть, — согласился Дробязко и сообщил, что подполковник Кравцов согласился отпустить его во взвод разведки.
— Вася, да это совсем хорошо! — обрадовалась Сукуренко. — Ты у меня будешь ординарцем. — Она подала руку, чтобы он помог ей встать.
— Тебе здорово идет мужское обмундирование, — восхищался Дробязко. — Но я бы очень хотел видеть тебя в нарядном женском платье.
— Ну-ну! — улыбнулась она.
— А знаешь, Марина…
— Что ты сказал? — остановила она его, удивляясь тому, что Дробязко назвал ее по имени. Ее никто так не звал. Мариан, Марка, Леонардыч… Оказывается, она — Марина.
— А знаешь, Марина, иной раз мне думается, что не только я хотел бы видеть тебя в таком одеянии, но и другие, — он умолк.
Она спросила:
— Кто именно?
— Подполковник Кравцов.
— Вася, ты с ума сошел! — Нет, нет, она никогда об этом не думала. Разве это возможно? Она для Кравцова просто лейтенант Сукуренко. — Вася, милый, дорогой, не надо об этом, не надо. Ты мой самый верный и близкий друг, не надо об этом. — И, помолчав, заключила: — Какой ты, Вася, стал взрослый. Однако, пойдем во взвод. Я хочу подстричься под мальчишку. Подстрижешь?
— Обязательно, Мариан, коли тебе это нравится.
У Рубахина был приятный голос, и Амин-заде, слушая Родиона, удивлялся, что тот может так хорошо петь.
— Сам сочинил? — спросил Мир, когда Рубахин кончил бриться и наклонил лохматую голову под умывальник, громко полощась. Он вытер лицо маленьким грубым солдатским полотенцем, сердито бросил: