Маринич встал из-за стола и уже стоя, почти одним глотком, опрокинул стакан молока, который поднесла ему хозяйка.
— Ну, что там у тебя? — спросил он, когда они вышли из хаты и направились к подводе. Непременная обязанность каждый день выслушивать бесчисленное множество жалоб и сообщений приучила его быть всегда спокойным и рассудительным, не спешить высказывать свои соображения, которые могут иногда восприниматься и как решения.
Пока Бегун, сбиваясь и проглатывая слова, рассказывал о своем горе, Маринич стоял возле подводы и одной рукой проверял прочность подпруги чересседельника на подгрудке коня, супони на хомуте. Ответил Климу не сразу, а посмотрел еще, как лежат полушоры на боках и на крупе коня, отвязал от столба и высвободил вожжи. Конь почувствовал это и тронулся с места.
— Тпру, — остановил его Маринич, натянул вожжи и начал давать Бегуну не то совет, не то окончательную установку: — Прежде всего ты должен помнить, что такое настоящий партиец и председатель сельсовета. А там уже — все остальное… Конечно, дело не простое… Но ты же понимаешь, что тут должно быть что-то одно: или партбилет, или крещение и все там другое… Это не только о тебе одном разговор…
— Так я же не могу назад открестить, — тихо, но с отчаянием проговорил Клим. — Что же мне делать?
— Я и говорю, — уже с нажимом продолжал Маринич, — что дело не простое! Однако же сам посуди! И вообще, там у тебя: сельсовет, а рядом церковь. Школа даже в одном коридоре с попом. Как это воспитывает детей? Ты подумал?..
Вернувшись домой, Клим уже больше не пошел упрашивать жену. Сгоняя свою злость и всю боль на голубовском поле, он приказал ему сейчас же выбраться из помещения школы и начал настойчиво добиваться того, чтоб закрыть церковь. К скарбонщице даже не заходил. Только как-то ночью голубовцы заметили, что слонялся председатель возле окон хаты, где жила Клава, незаметно заглядывал в окна и слушал, как плачет или подает свои первые милые звуки сын…
…Думая в ту ночь о Климе, Хотяновский и на этот раз представил, что если человек счастливо дошел до дома, то, наверно, не сразу повернул к своей хате — наверно, сами ноги пошли к обители скарбонщицы. И может, за полночь проходил там человек… И не до сна ему было, не до покоя…
Недели через две или, может, три после собрания Богдан вел в колхоз своего Хрумкача. Сам шел впереди, босой (день был еще довольно теплый), в той же подрубленной свитке из домотканого сукна, с обшарпанными рукавами и в шапке, как блин, без околыша, с маленьким, слепым козырьком. В левой руке, может даже не чувствуя его, лишь бы только не выпал из пальцев, держал одинарный веревочный повод, а правой рукой, немного оттопыренной, слабо помахивал и подавал ее больше вперед, будто под ногами было скользко и в любой момент можно было поскользнуться и упасть.
Веревочный повод был длинный и другим концом завязан за ушко удил уздечки. Удила были уже совсем ржавые, так как кто знает, когда они закладывались последний раз в щербатую пасть Хрумкача. Повод не только не натягивался, а чуть не опускался серединой до самой земли, так как хозяин шел медленно, а конь не отставал, хоть, может, и знал, что это его последний выход из своего хлева, последняя печальная прогулка по улице со своим хозяином.
Если б кто и не знал, что это ковыляет по улице Хрумкач, и то догадался бы, что коня так зовут: почти при каждом шаге что-то хрумкало в животе этой худобины. И когда конь спотыкался, а споткнуться он мог даже и на ровном месте, то это хрумканье слышно было издалека.
Навстречу Богдану с Хрумкачем прошла Ничипорова Лида, длинноногая, но, несмотря на свой подростковый возраст, довольно стройная, в короткой, до колен, юбке, с двумя длинными косами и светлой гривкой на лбу. Шла почему-то медленно, хотя обычно была очень шустрая, подвижная, — уже года два как начала ходить на вечеринки, танцевала даже со взрослыми и могла вогнать в пот самого завзятого кадрильщика.
Хотяновский остановился, чтоб посмотреть ей вслед, — что-то и его удивило, что девушка вот такая вялая и измученная. Хрумкач, видимо задумавшись, чуть не наступил хозяину на пятку, испугался, поняв это, и высоко задрал голову, ожидая удара веревкой по глазам. Оглянулась и Лида:
— День добрый, дядька Богдан!
Голос донесся слабый, дрожащий, чуть не с плачем. Так ли она говорила, когда иной раз, забыв, что теперь уже музыкант редко когда берет в руки скрипку, просила сыграть польку или хоть что-нибудь быстрое, развеселое, чтоб можно было навыделывать ногами таких выкрутасов, что никому тут и во сне не снилось?