Выбрать главу

И гордой походкой направилась к выходу. Возможно, у нее была мысль, что Фролов окликнет ее, ибо при таком сильном возмущении она немножко медленно шла. Но Фролов, хотя ему и очень было ее жалко, не окликнул.

Он заказал еще сто пятьдесят граммов водки. Опрокинул их одним дыхом, собрал со стола остатки хлеба, конфеты, завернул все в газету и пошел на улицу, внешне, для всех посторонних, улыбаясь, а внутренне страдая и плача как дитя.

Отчего он плакал внутренне? Не оттого, что пьян был или жалел, что обидел Настю. Нет, не только поэтому. Он оттого внутренне плакал и страдал, что вдруг сделал для себя открытие.

Боже ж ты мой, подумал Фролов, а ведь нету никаких жар-птиц! Туман! Люди навыдумывали жар-птиц себе в утешение и для успокоения малых детишек. Нету! Обман зрения, туманность, мечта, и боле ничего! Нельзя ведь жить с порожним сердцем, вот и придумали отвлечение, натолкали в душу, будто в пустую торбу, разных игрушек. Кто что: один — бабу, другой — деньги, третий — власть, хоть чуток, а возвыситься над знакомым, А главное-то не это. Не это главное — не богатство, не власть, не баба, главное-то ведь в другом. Жар-птица улететь может, а главное всегда с человеком останется...

Но что такое главное, в чем оно, Фролов не знал, он знал только, что в другом, не в ублажении себя…

Настю Фролов не решился разыскивать, он даже не знал, поездом она поехала или ухватила на бетонке попутную машину.

Он ехал поездом. Народу было тьма. Поначалу все бросились расхватывать места, расталкивая друг друга, детишек мяли, ругались, а потом, когда поезд тронулся, утолклись, словно крупа в горшке: было вроде с верхом, а растрясло — и уместилось, можно еще досыпать.

Душно было, хоть и сквознячок устроили и окошки пооткрывали. Воздух постепенно стал густеть, и скоро уж ядрено запахло, как в солдатском блиндаже. Фролов никогда не брезговал этим запахом, живой ведь запах, человеком пахло, а сейчас тем более не обращал ни на что внимания: уж очень не по себе ему было от ссоры с Настей. И печально, и горько, и обидно. Он жалел себя, свою столь неудачную в любви судьбу, но и Настю тоже жалел, рисуя в воображении, как она горюет сейчас в одиночестве.

Вагон стучал колесами, гудел паровоз, мелькали телеграфные провода — долгой, длинной казалась Фролову эта не такая уж дальняя трехчасовая дорога. Он думал свои печальные мысли, слушая и не слушая разговоры соседей, видя и не видя все, что происходит в вагоне.

Рядом с ним сидел дед с бороденкой, а напротив — бабка. Оба сухонькие, оба крепенькие, как прутья с предзимней осинки, гни — не уломаешь. Дед на бабку глядел, бабка— на деда, ни словечка не говорили, сидели да глядели, глаза растопырив. Потом им надоело друг в дружку, как в зеркало, глядеться, и дед завел разговор на тихом шепоте:

— Дунь, ты ж не постарела, удивительное дело.

— Ну, будя! — сказала польщенная бабка.

— Истинный бог, может, самую малость. Точь-в-точь как была, оттого я и признал тебя враз...

— А ты, Васенька, уж совсем обсолиднел, — ласково сказала бабка, — был-то на Иоанна Крестителя схож, а ныне-то ну вылитый Николай-угодник, чудотворец,

— Э-эх, — крякнул дед, — с нашей-то встречи сорок годков, почитай, прокатилось, а то б я тебе показал Миколу-чудотворца. — Он нагнулся к ней еще ниже и сказал уж совсем еле слышно: — Я и ноне не такой инвалид!

Бабка зыркнула глазами по сторонам, погрозила кулачком и отвернулась.

В вагон вошел мужичок в шинели, на деревянной ноге, весело крикнул:

— Дорогие братья и сестры, войдите в мое положение! Все я могу, что схотите, одного не могу — бросить пить. Стыдно мне перед вами, дорогие братья и сестры, плохой я человек, алкоголик несчастный, изверг рода человеческого. Не презирайте меня, поскольку я сам себя презираю, а подайте бедному солдатику-пропойце на опохмелку.

Все засмеялись и дружно стали бросать ему в кепку деньги. Фролов дал ему мелочь, не считая. На какой-то остановке в вагон ввалилась ватага ребятишек — грязные, оборванные, и возле них женщина с потерявшим возраст лицом — то ли молода она, то ли уже в годах, не поймешь. Сказала:

— Люди добрые, помогите погорельцам, — и пустила детей собирать по вагону копеечки, сама же присела в проходе на мешок, аккурат у фроловской скамьи, вздохнула:— Вот и едем, вот и едем, а когда еще доедем.

— Далеко ли? — спросила старуха.

— Еще далече. На Волгу-матушку. В город Чебоксары.

— Это что еще за город такой мудреный?

— Чувашский город, — пояснила она, — мы не русские, мы чуваши. На белорусской земле жили, сиротами остались, от Гитлера проклятого натерпелись, а тут вот и новое горюшко изведали: погорели...